Выбрать главу

— Детишки, говорю, озоруют, — повторил Голощекин. — Я, Вань, чего хотел с тобой посоветоваться-то. Маринка моя захандрила. Ну сам понимаешь, я на службе, много внимания уделить ей не могу. А она придет с работы и тоскует. Ну и возраст, конечно, такой… Самое время… Как считаешь?

— Чего — как я считаю? — спросил сбитый с толку Иван.

— A-а, ну это… — Никита засмеялся. — Я не сказал, да? Я спрашиваю, как ты считаешь, может, пора ей ребенка завести?

Ивану показалось, что его ударили в солнечное сплетение. Дыхание вдруг остановилось, а в глазах зарябили разноцветные полосы.

— Самое время, говорю, — продолжал Голощекин. — Как думаешь? Ва-а-ань, — протянул он насмешливо, — ты меня слышишь?

Столбов очухался.

— Слышу, — сказал он, стараясь говорить спокойно, не задыхаясь. — А что ты со мной советуешься? Это ваше с Мариной дело.

— Ну само собой. Но ты же мне друг. Я ж не буду с кем попало о таких делах разговаривать. Я знаешь чего думаю? Я думаю, может, она уже того, а? В смысле, подзалетела? Видел, какая тощая стала? А, ну да, ты ж ее не видел давно. Тощая, Вань, и бледная как смерть. И не дает мне уже целую неделю…

Столбов передернулся. Больше он не в силах этого выносить.

— Я пойду, Никит. Извини, — сказал он быстро и опрометью бросился из двора.

Голощекин, осклабившись, посмотрел ему в спину.

Ишь, подошвы сверкают! Девяносто два дня… Девяносто два года ты мою Марину не увидишь! И она тебя — столько же. А была б моя воля, вообще бы ты ни одну бабу в жизни своей не увидел. Но — нельзя. А жаль.

Голощекин потянулся, зевнул и, задрав голову, посмотрел на свои окна. Они были закрыты. Никита усмехнулся. Прячется. Стыдно людям в глаза смотреть. Это хорошо. Стыд, как и страх, — полезные вещи, если уметь ими пользоваться. Совестливый человек всегда уязвим. Там, где иной не будет лишний раз задумываться, совершая какой-либо поступок, совестливый человек сам себя остановит: батюшки, что ж я делаю-то? Да как мне не стыдно? Ай-ай-ай!

А Маринка совестливая. Как прилично воспитанная болонка. Не удержалась, нагадила в доме и переживает. Взять бы ее за шкирман, ткнуть носом в лужу — это кто сделал? И тыкать, тыкать, пока не захлебнется…

Голощекин заскрипел зубами, но тут же взял себя в руки. Он не мог позволить ярости завладеть собой настолько, чтобы натворить глупостей. Марина свое получит, уже получила частично. А Никита еще добавит, но потом. Хорошего понемножку.

Он обогнул дом и зашел в подъезд.

В квартире было тихо. Голощекин заглянул в комнату — Марина спала, вытянувшись на кровати и положив на живот тонкую руку. Никита всмотрелся: веки опухли, нос покраснел. Плакала. Узнала, что милый друг улетает в дальние края, и разрыдалась.

Внезапно Голощекин ощутил нечто, похожее на ревность. Обычную ревность, не замешанную на гневе и оскорбленном самолюбии собственника, у которого из-под носа увели принадлежащую ему вещь. Он сам удивился этому чувству. Он ревновал свою предательницу жену как обыкновенный рогатый муж.

Сняв сапоги, Никита подошел к кровати и опустился на колени. Маринины веки с голубоватыми прожилками подрагивали, ресницы слиплись от слез и потекшей туши, и две темные дорожки тянулись по щекам к подбородку. Марина всхлипнула во сне, потом застонала — тихо и жалобно.

— Мариша, — шепотом позвал ее Никита.

Она не проснулась.

Голощекин протянул руку и погладил ее по волосам. Волосы были пушистыми и живыми, и Никита вдруг испытал невероятное желание зарыться в них лицом и задохнуться, чтобы этот запах — тонкий запах чистоты, едва уловимых легких духов, весеннего солнца — был последним, что он чувствует на этой земле.

Марина пошевелилась и открыла глаза. Сперва в них отразилось сонное непонимание, затем блеснул страх, а потом они погасли, потускнели.

— Разбудил тебя? Прости, — сказал Никита. Он продолжал гладить ее по волосам, осторожно перебирая светлые шелковистые прядки, пропуская их между пальцами.

— Я не слышала, как ты вошел, — хрипло произнесла Марина и откашлялась. — Ты… ты насовсем или опять уйдешь?

— Я насовсем, — сказал Никита. — Он убрал руку и поднялся с коленей. — И я никуда не уйду. Не бойся.

Он присел рядом на край постели. Марина не отодвинулась. Она по-прежнему держала руку на животе, и Голощекин погладил ее тонкую кисть. Обручальное кольцо скользнуло под его пальцами, и Марина это заметила.

— Велико стало, — произнесла она и виновато улыбнулась. — Но ты же не любишь толстых, правда?

— Мне все равно, — сказал Голощекин.

— Разве?

— Мне все равно, — повторил он, — какая ты — худая или толстая. Я люблю тебя.

Он наклонился, чтобы обнять Марину, и она потянулась ему навстречу, обхватила за шею, ткнулась носом в щеку, и Никита почувствовал, как обжигают его лицо горячие слезы раскаяния.

ГЛАВА 11

Ярко-синие звезды на черном небе понемногу бледнели и гасли. Вдалеке, за ельником, верхушки деревьев начинали светлеть, будто покрываясь едва заметной розоватой пленкой.

Еще одна ночь закончилась.

На КПП, в будке, спали двое «дедов» — Рыжеев и Жигулин. А первогодок Петреску с автоматом на плече мрачно мерил землю шагами под раздающийся из окна аккомпанемент похрапывания старших товарищей. У Петреску были печальные цыганские глаза, обрамленные густыми черными ресницами. В нем и вправду текла цыганская кровь, но свойственная его далеким предкам страсть к кочевому образу жизни была совершенно чужда самому Петреску.

А вот мысли его сейчас витали очень далеко от советско-китайской границы. Они унеслись в молдавское селение Унгены, откуда он был родом. А поскольку службу молодой солдат нес, можно сказать, за троих, то и времени на разного рода размышления у Петреску, казалось, было в три раза больше.

Но, даже обладая такими запасами времени и прошагав под звездным небом всю ночь, Петреску так и не смог понять, какой невероятной должна быть та сила, что вырвала его на два года из дома и перенесла на другой конец земли…

Из тумана вынырнул армейский «ЗИЛ», и начавший было клевать носом Петреску встрепенулся. Может, померещилось? Он протер глаза: нет, грузовик приближался. У молдаванина были четкие инструкции от «дедов»: в подобных ситуациях немедленно их будить. Он крепко вцепился в автомат, раскрыл рот, но с перепугу забыл, какую команду должен подать. «Тревога!»? «Подъем!»? «В ружье!»?

— Грузовик! — истошно закричал Петреску.

В тот же миг Рыжеев и Жигулин наглядно продемонстрировали ему навыки, полученные за годы армейской службы. Двумя пулями они выскочили на улицу, на ходу застегиваясь, навешивая автоматы и нахлобучивая пилотки.

— И правда грузовик, — вглядевшись, сообщил Рыжееву Жигулин и повернулся к молдаванину: — Значит, так, Петреску. Мухой летишь в казармы, предупредишь дневальных. Если дрыхнут — буди. Скажешь — похоже, проверяющие прибыли… Может, из Минобороны…

— Ты что, серьезно? Насчет проверяющих? — окончательно проснулся Рыжеев.

— А я откуда знаю? — буркнул Жигулин. — Я не понял, — повернулся он к Петреску, — ты еще здесь?

Тот стремительно умчался.

Рыжеев с Жигулиным, дожидаясь грузовика, постарались принять бравые плакатные позы.

«ЗИЛ» тормознул в нескольких метрах от ворот, застыв на фоне восходящего солнца. Из кабины выпрыгнул шофер, быстро обошел машину, откинул борт кузова.

Первым на землю спрыгнул долговязый сержант в очках, за ним — парень лет двадцати с лишним в дорогом спортивном костюме и с огромным рюкзаком из блестящей ткани. Сержант поддержал парня за локоть.

Жигулин и Рыжеев переглянулись.

— Ну, — парень пожал руку сержанту, потом — шоферу, — спасибо, что довезли. Дальше я сам.

Он закинул рюкзак на плечо и направился к солдатам. Подойдя, сверкнул улыбкой и протянул руку:

— Здорово, мужики!