— Пригодится, — сказал Евгений Иванович. — Только ты вот мне скажи, Валера, ты поедешь на стройку в Сибирь — это хорошо. Воины тоже поедут в Сибирь… (Ему понравилось это новое звание: «воины». В его время красноармейцы были, бойцы, потом, позднее, солдаты, а теперь — воины.) А кто же домой поедет, в архангельское-то село?
Валера ничего не ответил, дорога пошла на подъем, завыл мотор. Когда въехали на пригорок, Валера вдруг надавил на сигнал. В утробе большого автомобиля родился неожиданно звонкий, певучий звук, как бы такт музыки в верхнем регистре. Идущий впереди, метрах в сорока, грузовик остановился. Из его кабины высунулся такой же, как Валера, белобрысый, с тонкой шеей, с востреньким подбородком парнишка.
— Витька-а!
— Чего-о-о? — отозвался Витька.
— Да та-ак! — крикнул Валера.
Он спрыгнул на землю, и Витька спрыгнул. Они, должно быть, соскучились друг без дружки. Постояли немного и дунули за кювет, там лакомились на кочках подснежной брусникой.
3
На длинной дороге Евгений Иванович наговорился с Валерой, и помолчать было время. Думалось хорошо. Новизна, мимолетность, раздерганность впечатлений минувших суток: переезд из зноя в метель, лысый попутчик, незацветшая черемуха, два капитана, неясность предстоящей дороги и огромность грузовика — все отодвинулось и улеглось. Нескончаемость, слитность лесов, прерываемых только реками да озерами, возбуждала в художнике предчувствие осуществления цели, то есть близость работы, творчества. Что любил в своей жизни Евгений Иванович Шухов, неизменно и неустанно, — так это леса. Сам выходец из лесной деревни, свои первые картинки-этюды он из лесу принес. Писал акварелью — опушки, елани, лесные реки, куртины, зелень берез и багровеющую на закате, медвяную, медную стену бора. Рисовал ежей, барсуков, зайцев, глухарей, росомах, медведей, волков, кабанов. Это он для ребят рисовал, иллюстрировал книжки ребячьи.
И казахстанские степи он тоже писал, полевые станы, вагончики, трактористов; в войну, на дорогах войны он писал пехоту, танки и пушки. Напрягаясь в постромках, по непролазным хлябям тащили пушки военные лошаденки. Он любил писать лошадей. В давние годы первым его заметным успехом явился альбом, посвященный коннице Буденного… Шухов ездил по белу свету, приноравливался к новой натуре, постигал ее — за походным мольбертом. Откуда бы он ни возвращался, всегда этюдник был полон акварелей, рисунков: камышовые чащи волжской дельты, сиренево-сизая вода у порогов венецианских особняков, и на воде, конечно, гондолы и гондольеры; небо Флоренции, Рим, фиорды Норвегии, Париж ранним утром.
Лучшим временем для работы Евгений Иванович почитал рассветное, раннее время, неудобное для зевак, ротозеев. Когда за спиной у него собирались зеваки, он раздражался, работа разлаживалась, кисть становилась неточной. Однажды в Венеции, когда по водным проспектам и переулкам плыли на лодочках, стрекоча моторами, к началу смены рабочие люди — им некогда рот разевать на живописца с мольбертом, — один из рабочих людей все же остановился возле Евгения Ивановича. По-итальянски спросил, откуда художник. Евгений Иванович понял вопрос и ответил: «Москва. Совьетико. Руссо». На лице венецианца отразилась мгновенная радость. Он сказал: «Коммунисто», — и ткнул себя пальцем в грудь. Он достал из кармана бумажник, оттуда вынул билет Итальянской компартии, протянул его Евгению Ивановичу, чтобы тот убедился. При этом венецианец говорил, что такую встречу надо отметить. Он говорил это не столько словами, сколько жестами, мимикой, сиянием глаз и зубов. Евгений Иванович понял и, хотя не имел привычки бросать неконченную работу и тем более выпивать по утрам, согласился пойти с итальянцем, раз уж выпал такой выдающийся случай. В это время вдруг дунул ветер, выхватил из рук итальянца его билет, понес по торцовой мостовой у края воды. Венецианец стремглав побежал за своим документом, но сразу поймать не мог: ветер шутил с человеком. Так и скрылся из виду этот утренний друг-побратим. Евгений Иванович снова взял кисть и закончил венецианский этюд.
Во Флоренции вышел случай иного порядка. Декорации те же: раннее утро, безлюдные улицы, бездонное небо, живописец с мольбертом. В этот раз живописца приметил господин с лоснящимся черным зачесом на голове, в надраенных черных ботинках, с черными усиками. Евгений Иванович не отвлекался, не выходил за пределы избранного поля зрения, но господина увидел и оценил, классифицировал, отнес его к известному разряду, про себя окрестил «жуком». Жука интересовала картина — предмет искусства, но не субъект, не художник. Он похаживал вокруг, склонял набок голову, прищуривался. Заговорил по-итальянски. Евгений Иванович понял, что жук одобряет его работу. В итальянской речи он уловил знакомое слово: «профессионало». В нем заключалась высокая похвала.