Варткес Арутюнович Тевекелян
Гранит не плавится
Из записок чекиста
Роман
Посвящается
рыцарям революции —
чекистам
Семья
Так уж повелось начинать воспоминания с рассказа о своей семье. Не буду исключением и я, тем более что моя семья была не совсем обычной.
Я рос единственным сыном и очень горевал, что нет у меня ни братьев, ни сестёр. Родители мои были людьми несхожими — не только по характеру, но и по образованию, по воспитанию.
Мать, Виргиния Михайловна, в совершенстве владела французским языком, хорошо играла на пианино, немного пела. Окончив гимназию в родном городе, Ростове-на-Дону, она поступила на историко-филологический факультет Петербургского университета. По окончании его вернулась домой, работала учительницей в железнодорожной школе. Позже в этой школе учился и я.
Все дети думают, что их мать — самая лучшая, самая красивая на свете. Но, честное слово, моя и вправду была очень красивой, очень хорошей. Высокая, стройная. Кожа белая-белая, на щеках нежный румянец. Чёрные блестящие волосы всегда гладко причёсаны, разделены ровным пробором. Нос маленький, с еле заметной горбинкой. Губы свежие, яркие. А большие карие глаза, в тени длинных, загнутых, как у детей, ресниц, светились ясным, спокойным светом.
Одевалась она строго, со вкусом: дома носила тщательно отглаженные ситцевые платьица, в школу ходила в чёрном костюме, в белой блузке со стоячим кружевным воротничком.
Мамины доброта и отзывчивость граничили порою с сентиментальностью. Она часто была грустна, задумчива, могла плакать без всяких причин. Сколько мне помнится, я никогда не видел её оживлённой, смеющейся.
Мой отец, Егор Васильевич, паровозный машинист, не имел, казалось, с мамой ничего общего. Живой, весёлый, первый городошник в нашем посёлке, с постоянной доброй улыбкой на лице, он так смотрел на мир голубыми, глубоко посаженными глазами, словно хотел сказать: «До чего же, братцы, хорошо жить на свете!» Я любил, когда он, вернувшись из очередной поездки, грязный, измазанный машинным маслом, весь в угольной пыли, умывался летом во дворе, а зимой на кухне. Он кряхтел, охал и ахал, приговаривая: «Хорошо, ох хорошо!» Поливая воду на почерневшую от загара шею, я с восторгом глядел, как под кожей перекатывались его крепкие мускулы.
Надев чистую сорочку и расчесав мягкие, цвета спелой пшеницы волосы, он первым делом выпивал большую кружку домашнего кваса. Потом садился за стол и в ожидании обеда беседовал со мной.
— Ну-с, кавалер, — спрашивал он, — рассказывай, как вы тут жили без меня?
Его возвращение домой всегда было для меня праздником. Всей душой тянулся я к нему, и временами мне даже казалось, что люблю его больше, чем маму, хотя я и стыдился признаться себе в этом.
Наблюдая за родителями, иногда я невольно замечал отчуждение, несогласие между ними.
Внешне, казалось, всё обстояло благополучно. Мама, зная вкусы отца, готовила к его приезду щи или жирный украинский борщ с салом, кашу, жареное мясо с картошкой. Ставила на стол графинчик с водкой, хотя пил отец редко и мало — только когда у нас бывали гости, его товарищи из железнодорожных мастерских.
И отец всегда был очень ласков с мамой, внимателен к ней. Но их отчуждение, их несогласие порою вдруг прорывалось.
В те дни, когда отец бывал дома, он заставлял меня заниматься гимнастикой, поднимать гири.
— Смелей, смелей, — нередко приговаривал он, — развивай мускулы, — рабочему человеку нужна сила. Нам больше нечего продавать!..
— Иван не будет рабочим, — немедленно возразила мать, услышав однажды эти его слова.
— Это ещё как сказать!.. Нашему брату другие пути-дороги заказаны, — ответил отец.
Мама молча вышла в соседнюю комнату, — не хотела, чтобы мы видели, что она плачет…
Как-то отец обратился ко мне, когда мы были с ним вдвоём:
— Ты, брат, без меня не балуйся, маму не обижай! Ей, бедняжке, и так несладко живётся. Понимаешь?
— Папа, а где мамина родня? Почему они к нам не ходят? — ответил я вопросом на вопрос.
Отец нахмурил брови, помолчал.
— Это длинная история, сынок!.. Вырастешь, узнаешь, — наконец ответил он.
Я знал, что у мамы есть родители, братья и сестра. Кто они, где живут, почему не бывают у нас? Этого я не знал. На эту тему в нашем доме никогда не разговаривали…
Мы долго молчали, потом я опять спросил:
— Зачем мама учит меня французскому, музыке? На что мне это? Ты ведь не учился!..
— Мне многому хотелось научиться, да не пришлось вот… Ничего, ты старайся, пригодится. Не вечно мы будем так жить. Настанет и наш черёд, — тогда, брат, задрожит земля и всё будет по-иному!
В ту пору я был ещё слишком мал, чтобы понимать смысл отцовских слов…
Не любила мама, когда отец ходил на рыбалку и особенно когда он брал меня с собой, — считала это занятие опасным и грубым. Она сердилась, если по вечерам он сидел на лавочке у соседей, пел с ними песни. И вообще не одобряла многие папины поступки, хотя он слыл в посёлке умным человеком и все уважали его. Я часто замечал, что мама, стоя у окна, хмурилась, глядя, как папа играл в городки, как он, сбивая трудные фигуры, громко торжествовал: «Знай наших! В городки играть — не люльку сосать!» Особенно тяготило её, когда у нас собирались папины товарищи из мастерских. В такие вечера она запиралась на кухне и сидела там, пока не уходили гости. Папа же, наоборот, в такие дни бывал оживлённым, весёлым. В ожидании прихода гостей сам накрывал на стол, расставлял рюмки, ставил водку. Гости почти не пили. Слесарь, дядя Саша, приносил с собой баян, но ничего не играл на нём.
Когда я немного подрос, отец, улучив минуту, по секрету от мамы шептал:
— Поищи-ка своего дружка Костю и вдвоём покараульте на улице, пока у нас гости… Если кого заметите — ну там городового или просто незнакомого человека, — дайте знать! — И он с таинственным видом прикладывал палец к губам.
Я рос крепким, здоровым, жизнерадостным пареньком. Любил семью, любил свой дом.
В нашем доме, выстроенном отцом из необожжённого кирпича, побелённом известью, было две комнаты, кухня, передняя, — он ничем не отличался от других домов железнодорожного посёлка на окраине Ростова-на-Дону, где жили машинисты, путевые обходчики, стрелочники, весовщики и рабочие мастерских.
Большая комната с низким потолком называлась столовой. В ней в углу, за ситцевой ширмой, стояли моя кровать и маленький столик, где я готовил уроки.
Посреди комнаты стол, покрытый скатертью, над ним керосиновая лампа-«молния». У стен несколько стульев, диван, над которым громко тикали часы-ходики с тяжёлыми гирями на цепочках. Возле дверей, ведущих в спальню родителей, красовалось единственное во всём посёлке пианино — самая большая ценность в нашем доме. В спальне стояли никелированная кровать, кушетка, комод, круглый столик с зеркалом. На окнах белые, подкрахмаленные занавески. Между окнами этажерка с книгами.
Отравляли мне жизнь зубрёжка французских глаголов и бесконечное повторение одних и тех же гамм. Мне это до того надоело, что временами хотелось удрать из дома. Но мама была неумолима и ни на шаг не отступала от составленного ею расписания: один час — французский язык, два часа — музыка, ещё час — родная речь и математика. И только тогда мне разрешалось идти гулять. Потом мама надумала говорить со мной по-французски. На мои вопросы по-русски она не отвечала, и я был вынужден с грехом пополам подбирать французские слова, чтобы попросить её о чём-нибудь. Если мне удавалось построить удачное предложение, мама приходила в восторг:
— У тебя, мой мальчик, ярко выраженные способности к языкам и абсолютный слух! Ты должен серьёзно работать над собой!
Были ли у меня способности к языкам и абсолютный слух или это только казалось любящей матери — не знаю. Могу сказать одно: языки давались мне легко, а музыку я очень любил и без труда подбирал песенки, услышанные на улице. Но мама запрещала мне играть по слуху.
Мамина строгость проявлялась и в другом: она не разрешала мне дружить с поселковыми ребятами, даже когда я начал ходить в школу. «Чему ты у них научишься?» — спрашивала она каждый раз, когда разговор касался этой темы. Учительница, она совершенно не понимала, что её сын не может расти в одиночестве — без друзей, без товарищей.