Да. Расфилософствовался. Говорят, это к смерти. Один-единственный раз, под чуток разведенный спирт, разговорился о смысле культуры с зампотехом – и через два часа «студер» напоролся на мину. Зампотех погиб, шофер погиб, а я вот выжил, и даже ногу не оттяпали, хотя явно собирались… Ладно, не будем философствовать. Возьмем автомат… а лучше возьмем дивизию – и уж я гарантирую, что вышибу кого угодно откуда угодно. Балабола этого с телестудии, например, вышибу. Но не так все просто… а я хочу, чтобы было просто… и все хотят. Ладно, хотеть – полбеды. Быть уверенным, что все и впрямь просто – вот где беда…
Все просто. Детей надо накормить, одеть, устроить… Ну накормлю. А там – там опять, куда кривая вывезет? Уже не меня, черт со мной, старым, – их? Но кривая-то вывозит криво… А мое ли это дело? Мое дело – жену любить, детей кормить… а они уже сами пускай едут кривыми, так? Ответственность… Перед Виктошкой? Перед Анютой? А перед собой? Перед совестью, перед партбилетом! Вот это помню, это помирать буду – не забуду: двадцать седьмого сентября сорок первого года, за три дня до прорыва из окружения, в отсыревшей от бесконечных дождей драной палатке лейтенанту Пахареву вручили партбилет. И, паля из трофейного «МГ» по отвратительным мотоциклистам так, что они один за другим, кто в левый кювет, кто в правый, со скрежетом слетали с оседланной моим отделением лесной дороги, я чувствовал себя неуязвимым, потому что сердце мне прикрывал партбилет. И орал, салага, «Да здравствует Сталин!» по праву, потому что три дня назад политрук выдал мне партбилет. Но ведь не человеку мы присягаем, не имени, даже не титулу «Генеральный секретарь»… Цели. Совести присягаем.
Слова все, слова. Как тот, до сих пор вещает? Орет… Мыслить не научили, а веру пропил. А меня учили мыслить? Вся моя философия – делай дело, а там… Что – там? А там кривя вывезет. Но если мне мешают делать мое дело?
И какой из всего этого вывод?
Никакого.
Хочу в тридцатые годы, вот и весь вывод. Что, впрямь хочу? Даже теперь, когда знаю? Но знания – сверху, по макушке стекают, а в глубине души – юность, и все залито солнечным светом, кумачом, радостными песнями и счастьем… Простотой. Ладно, не стоит про позавчера.
«…И весь наш великий народ, ведомый великой партией, каждый из нас!..» – возгласил писатель за дверью, и раздался щелчок. Стало тихо.
– Степа-ан! – наиласковейшим голосом позвала жена.
Пахарев несколько мгновений не шевелился, а потом встал и открыл дверь. Вики в комнате не было. Анна расположилась на диване так, будто собиралась Пахарева соблазнить.
– Ты спал?
– Спал.
– Я хочу с тобой серьезно поговорить, Степушка, – вкрадчиво произнесла она. – Виканьке уже нужен друг, возможно, даже интимный друг – а не просто танцы и вечеринки. Это должен быть приличный юноша, не карьерист, но с перспективой. Надо что-то придумать.
Откуда это в ней, с тоской думал Пахарев сквозь боль в сердце. Откуда?
– Не надо, – сказал он. – Кривая вывезет.
Ночью все спали, кто со снотворным, кто без. Утром Белков выкатился из вагона и бодро засеменил к ожидавшим его офицерам – предоставлять руку для пожатий.