— Буду, — ответил вошедший в кухню Симагин.
— С булкой будешь?
— С булкой буду. И с маслом.
Она встала, подошла к хлебнице.
— Городская есть и бублик.
Симагин сел верхом на табуретку.
— С кр-рэнделем буду, — веско сообщил он и разинул рот в ожидании.
— Уснул? — спросила Ася, намазывая ему бублик маслом.
— Ага. Морского змея половил минут десять, и привет. А змей, между прочим, оказался разумный.
— Тошка так изменился.
— Мы все изменились.
— Что-то еще из нас выйдет… — проговорила Ася. — Что из него выйдет? И что, — она лукаво улыбнулась, — из тебя выйдет? Вот, кстати, это про тебя… Покрепче?
— Покрепче буду.
Она налила ему покрепче, свободной рукой пролистав свою книгу на несколько страниц назад.
— Вот. «Почему самые талантливые натуры в нашей жизни не дают того, что они, наверное, дали бы в Европе? Вероятно, причина в общем низком уровне интеллектуального развития; успех слишком легок, нет стимулов, точек опоры, нет пищи для сравнения, нет ничего, что бы поощряло развитие умов и характеров; вот почему самые одаренные натуры долго остаются детьми, подающими большие надежды, чтобы сразу затем, без перехода, стать стариками, ворчливыми и выжившими из ума». Вот бублик.
— Это что еще за клевета? — деловито осведомился Симагин, принимая у нее кр-рэндель. Ася молча показала ему тертую, трепаную обложку: «При дворе двух императоров», записки А. Ф. Тютчевой, Москва, двадцать восьмой год.
— Болтает баба, — сказал Симагин и слизнул кусочек масла, грозивший сорваться с бублика на стол. — Успех ей легок… Проехалась бы на работу — с работы в «пик». Да через весь город. А потом по очередям! — он разошелся, Ася морщила нос от сдерживаемого смеха. — Неактуально! — вынес Симагин вердикт и даже прихлопнул ладонью по столу для вящей вескости.
— Пей, — проговорила Ася нежно. — Остынет.
Он послушно отхлебнул и обжегся, но виду не подал.
— А Вербицкого ты бросила? — спросил он, отдышавшись украдкой.
— Угу.
— Тебе ж нравилось то, что я раньше давал, — насупился он. — Из школьного… Сама говорила: какой одаренный.
— Он был талантлив, бесспорно, — сухо ответила Ася. — Мне действительно нравилось, Андрей. Но теперь что-то ушло.
— Ребенком быть перестал, — ехидно ввернул Симагин и укусил бублик, испачкав в масле кончик носа. Вытер тыльной стороной ладони.
— Кстати, может быть, — Ася серьезно глянула на него. — Слова, слова, а под ними — скука.
— А это — не скука?! — уже не на шутку возмутился Симагин, тряся обеими руками в сторону Тютчевой. — Того нет, этого нет…
— Да ты что — совсем тупой? — разъярилась Ася. — Сравнил! — она поспешно залистала книгу. — Вот послушай сюда. Какой глаз, какая четкость! Мозгом же думала, а не карманом… Ага, вот. Это про Николая. «Это был худший вид угнетения — угнетение, убежденное в том, что оно может и должно распространяться не только на внешние формы управления страной, но и на частную жизнь народа, на его мысль, на его совесть, и что оно имеет право из великой нации сделать автомат…» Ах, почему мне бог не дал!
— Она славянофилкой числится, да? — спросил Симагин.
— Тьфу! Классификатор! Она умница, и все! — Ася перевернула страницу. — «Отсюда всеобщее оцепенение умов, глубокая деморализация всех разрядов чиновничества, безвыходная инертность народа в целом. Вот что сделал этот человек, который был глубоко и религиозно убежден в том, что он всю жизнь посвящает благу родины, который проводил за работой восемнадцать часов в сутки. Он лишь нагромоздил вокруг своей бесконтрольной власти груду колоссальных злоупотреблений, тем более пагубных, что извне они прикрывались официальной законностью и что ни общественное мнение, ни частная инициатива не имели права на них указать, ни возможности с ними бороться. И вот, когда наступил час испытания, вся блестящая фантасмагория этого величественного царствования рассеялась, как дым». Дай куснуть, тоже хочу. Ты так аппетитно лопаешь…
— Да, — грустно согласился Симагин, протягивая ей остаток кр-рэнделя. — Крымского поражения я этому паразиту все детство простить не могу. — И, совсем ерничая, добавил: — Проливы опять же…
— Да ну тебя, — с готовностью улыбнувшись, Ася аккуратно откусила у него из руки. Нет, подумала она. Сейчас вовремя. Тоже в кавычках — как бы в струю. Упрекнуть прямо она так и не могла. Да и не в чем, не в чем. Не в чем, хоть плачь. Но ведь не только он ее создал. И она его. И когда он распоряжается собой — значит, и ею. Всем, что в нем от нее. А это нечестно. Хотя упрекнуть нельзя. Тогда получится, что она создавала его для себя. Корыстно. А это неправда. Для него. И для всех. И он может делать, что хочет. Но ведь больно — он должен знать. Ведь смертельно потерять ту громадную, главную часть себя, которую он унесет, если уйдет. Но упрекнуть нельзя. Только в кавычках.