Выбрать главу

Вербицкий с натугой улыбнулся и встал, пытаясь выглядеть обрадованным — ему сделалось скучно, как сразу делалось всегда, когда он не испытывал эмоций собеседника и вынужден был по каким-либо причинам притворяться ему в унисон; он тряс симагинские руки, хлопал его по плечам в ответ на его хлопанье, и тот нелепо приплясывал на радостях и хихикал, удивлялся, спрашивал. Совершенно не изменился, думал Вербицкий. И в каком виде встречает меня, меня, мы же друзья и двенадцать лет не виделись — да, это уже не благодушие, не инфантильность даже, это неуважение! Как можно не меняться столько лет? Жизнь спокойная; живет себе, и все. Работа, дом, цветов приличных купить не мог. А может, все не так просто, может, он знает свое унижение; может быть, купить вот такой вызывающе облезлый букет — единственная форма сопротивления, которую он еще позволяет себе в собственном доме? Рад мне. Будто я Нобелевку ему принес.

Вот так сюрприз, слегка обалдев от радости, думал Симагин и оглядывался на Асю, ему хотелось, чтобы она тоже порадовалась Но она все еще дулась. Надо же так опоздать именно сегодня, черт… А Валерка совершенно не изменился. Породистый, сдержанный, только усталый. Валерка, собака, где ж тебя носило все это время! Как всегда, прикидывается надменным, знаем мы эти штучки! Одет-то как, паршивец, и лосьоном ненашенским воняет. Зонтик притащил — Аська теперь долго будет ставить мне в пример. Симагин задыхался от счастливого смеха.

Вот его и отняли у меня. Просто. Быстро. Ася стояла, стиснув влажные цветы. Антон в доме, не на улице. Хорошо. Почему я начала браниться? Ведь обнять же хотела! Он так улыбался! И теперь улыбается. Но не мне. Все из-за хмыря. Притворяется обрадованным. Плохо притворяется, лениво. Скользкий, слизистый. Чувство тревоги и близкой опасности нарастало. Я ревную. Ревную, да? Да. К той женщине не ревновала, только грусть и боль за всех. Потому что та Симагина любит. А этот не чувствует ничего. Настолько не чувствует, что даже притворяться не может. Не представляет этих чувств. А Симагин — не видит. Я боюсь. Ревность — это страх?

— Идемте ужинать, — сказала она громко и ровно.

— Да, пошли полопаем. Я, знаешь, есть хочу, обедал в три и с тех пор ни маковки во рту.

— Право? Ну, если хозяйка столь любезна и угостит меня тоже, я с удовольствием подключусь. Только, Андрей, я чертовски хочу курить.

— Конечно! Асенька, ты дай нам что-нибудь под пепельницу. Наконец к тебе собрат пришел, да? Знаешь, Валер, она тут тишком дымит иногда…

Привели мальчика и, как и ожидал Вербицкий, принудили знакомиться с папиным старым другом дядей Валерием. Мальчик немедленно поведал дяде Валерию, что паника, которую мама устроила из-за дождя, — с переобуванием в шерстяные носки и чаем с медом, — совершенно никчемушная. Он говорил это, прихлебывая чай. Вербицкий взялся было посюсюкать в ответ, но понял, что фальшивит, и умолк, благодушно улыбаясь. Мальчик выглядел взрослее отчима — он смотрел серьезно, выжидательно. Мать его быстро уволокла: «Здесь накурено».

Потом они ели и пили. Вербицкий курил, царил. Язвил. Ему было даже хорошо. Посижу немного и пойду, думал он. Симагин тормошил его: а помнишь? а помнишь? Вербицкий, кривясь, поддакивал; он не любил прошлого себя, вспоминать всегда оказывалось либо больно — несбывшиеся надежды, либо унизительно — как с Катей. Не хотелось начинать то, из-за чего он пришел, — бессмысленно было начинать, но Вербицкий знал, что потом месяцами будет глодать себя, что память обогатится еще одним нескончаемо унизительным воспоминанием поражения, капитуляции, если сейчас он даже не попробует подступиться к цели, которая теперь ощущалась как отжившая свое игрушка. Ну, подожду еще, думал он, и одновременно думал: даже не выходит к нам, увела ребенка и исчезла. И опять летела мимо, мимо горячая лучезарная комета, опять звенела вспугнутая струна…

Стемнело. Блекло-синее, похожее на хищную актинию пламя под чайником бросала на стены призрачный, чуть дрожащий свет.

— Злой, желчный, — говорил Симагин, — слушать противно.

— Писатель не может не быть желчным, — говорил Вербицкий. — Не равняй желчность и злобу, это удел глупцов, Андрей. Самые добрые люди становятся со временем самыми желчными.

— Да, — задумчиво ответил Симагин. — Помню, меня потрясла фраза — знаешь, у Шварца в «Драконе»: три раза я был ранен смертельно, и как раз теми, кого насильно спасал… Только, Валер, ты говори потише, пожалуйста. Антошка так чутко спит — как будто в меня, прямо странно…

Блаженный, думал Вербицкий о Симагине, — и это мой противник, ух, какой страшный… уж лучше бы с Широм драться, право слово, из того хоть злоба брызжет — а когда имеешь дело с ничтожеством, все как кулаком в подушку.