И на записку комсомольца он ответил запутанно и неясно, что точного критерия нет, что его, пожалуй, невозможно установить, ибо трудно найти безошибочные классифицирующие признаки, а потому главную роль в оценке пригодности: буржуазного наследства должно играть здоровое классовое пролетарское чутье и интуиция и для всякого марксистски мыслящего человека понятно, что враждебно пролетарской революции и что может быть использовано ею.
По косой усмешке вздернувшей заячью губу комсомольца, Кудрин понял, что ответ не удовлетворил. От недоверчивой, хмурой усмешки юноши ему стало стыдно и нехорошо.
Прений по докладу не было желающих высказаться не нашлось, и Кудрин, обрадовавшись этому, быстро уехал.
Когда он вошел в квартиру, диковато хмурый, досадующий на себя и свое незнание, домработница, вешая его пальто, пробормотала:
— Нет вас и нет, а тут телефон бесперечь трескотит, все ноги оттопала, бегаюча к нему. Все вас спрашивают.
— Кто?
— А откуда ж мне знать? Какой-то голос такой малахольный, чуть слыхать.
Кудрин расхохотался и прошел в кабинет. Не успел положить портфель, как телефон снова задребезжал тонко и просительно. Кудрин снял трубку с рычажка.
В ответ на его «алло» в трубке заверещало, запищало, захрюкало неразборчиво и жалобно. Булькали отдельные слабые звуки, и сложить из них слова было невозможно.
— Не слышу. Кто говорит? Говорите громче! — крикнул Кудрин, вслушиваясь.
Звуки стали ясней, и Кудрин начал разбирать:
— Тов... хр... рищ Кудрин... кек... хрр... я до тебя... кек... насилу... хр... дозвонил... кек... Ето я... хр... Королев... с заводу...
Кудрин не узнал искалеченного голоса и лишь по фамилии вспомнил старого чудака-изобретателя.
— А, Черномор, — отозвался он, — здравствуй. Что, вспомнил?
— Здравствуй, директор, — ответила трубка ровнее,— я тебе с обеда названиваю. Завтра на заводе мешалку мою пробуют, так ты приезжай обязательно. Ты ей вроде крестного приходишься, на зубок дал младенчику. Так без тебя пускать не хочу, надо, чтобы ты поглядел.
— Ага, — отозвался Кудрин, — уже сварганил, старина? Приеду, приеду обязательно. В котором часу?
— После... хрр... обе... кек... да. Часу в шестом, седьмом... хр... когда... кек... хррр... повольгот... хрр... ней... — снова стала давиться трубка, — обязатель.. хр... но.
— Ладно! Приеду, — сказал Кудрин, усмехаясь и представляя свое взволнованные морщинки на высохшем личике Королева.
Положив трубку, он, продолжая улыбаться, открыл ящик стола и, порывшись в бумагах, вытащил лист, на котором в вечер ухода Елены нечаянно для себя набросал голову старика. Свет настольной лампы пролился на перекрестье свободных и крепких карандашных штрихов. Кудрин откинулся назад и машинально, восстанавливая полузабытую привычку художника, поднес к глазу зажатый кулак. В крошечную щель, образованную согнутым указательным пальцем и ладонью, он взглянул на рисунок и сам удивился его крепкой лепке и силе.
Он спрятал рисунок в стол, прошелся по комнате, наполненный радостным волнением, засвистал и, круто остановившись, сказал громко и весело:
— Федор! Есть еще порох в пороховнице.
И, засмеявшись, снова заходил из угла в угол. Потом подошел к столу, взял листок почтовой бумаги, сел в кресло, протянул руку к лежавшему на столе вечному перу и после короткого раздумья застрочил.
Исписав обе стороны листка, он отложил перо и неторопливо, словно еще раз обдумывая каждое написанное уже слово, перечитал письмо:
«Дорогой мэтр. Ваше неожиданное послание было для меня странной и нечаянной радостью. Словно на мгновение распахнулась маленькая дверь в полузабытый, но милый мир. Так бывает, когда вспоминаешь самые счастливые часы детства. Но я хочу огорчить вас. Вы писали мне в полной уверенности, что я отражаю в своих полотнах жизнь нашей, как вы говорите, преображенной страны. Страна действительно преобразилась. Вы почувствовали это с симпатией, рожденной в сердце старого вольнодумца, и почувствовали правильно.
Страна стала другой, она выросла, она стала на свои ноги, она живет. Но вместе с страной преобразился и я. С момента отъезда на родину я не брал в руки кисти и карандаша, но часто брал винтовку, а теперь счеты и гроссбухи. Вы изумитесь. Вы скажете: как можно было уйти от искусства? Но, дорогой мэтр, есть эпохи, когда ружейные приемы и бухгалтерские вычисления являются самым высоким и благородным искусством, потому что они служат освобожденному труду. И я, выполняя свой долг, служил революции тем искусством, которого она требовала и требует. Но ваше письмо пришло ко мне в странную минуту, в минуту, когда незначительный случай пробудил во мне прошлое, и я почувствовал томление и тоску по покинутым кистям. И сейчас может настать момент, когда революция потребует от меня искусства кисти. Но я не уверен в себе, я сегодня обнаружил, что я не задумывался ни разу серьезно над вопросом, как должно служить революции кистыо. И я боюсь, что годы ушли, что долгий отрыв от живописи не прошел даром, что я буду неспособен выполнить то, к чему меня начинает властно тянуть вновь. Я был бы очень благодарен вам, дорогой мэтр, за дружеский совет учителя».