Выбрать главу

Кампанелла старался не навлекать на себя гнева конвоиров. Он знал: жизнь его каждый миг этого долгого пути в тюрьму — на волоске. Уцелеет ли он, зависит единственно от того, сколь строг приказ, предписывающий доставить его живым на допрос. Подумав о предстоящем допросе, Кампанелла почувствовал, как у него заныла душа. Он знал, что его ждет. Так, может быть, перечеркнуть расчеты будущих судей и, когда к нему подойдут, чтобы навьючить на мула, кинуться со связанными руками на конвойных, заставить их убить себя? Так ведь не убьют же, если не приказано. До полусмерти изобьют, но не убьют. Нет, он не может оттолкнуть от себя уготованную ему чашу. Ее придется испить до конца. Он схвачен не один. Аресты идут давно. Он поднял других на то, за что они теперь расплачиваются. Он должен стать им опорой в темницах, где они встретятся. И может быть, еще не все потеряно? Может быть, Дионисий и Мавриций еще на свободе? Поднимают отряды фуорушити. Связываются с турками. Поднимут всех и спасут его. Как прекрасно все было задумано и какой удивительной стала бы жизнь, если бы удалось задуманное! Может быть, может быть, может быть, знамения все-таки не солгали?

Словно для того, чтобы напомнить узнику, сколь хрупка его прекрасная мечта, к Кампанелле подошли солдаты и потащили его к мулу. На этот раз они не швырнули пленника на седло, как куль, — так было вчера, — а, развязав ему ноги, усадили в седло, припутали к нему, а руки притянули к луке. Подошел капрал, проверил, надежно ли привязан узник, для порядка выругал и его, и мула, и солдат, подал команду: «По коням!» — и конвойный отряд двинулся по горной дороге.

Вчера, лежа поперек седла, Кампанелла видел внизу перед глазами только дорогу, каждый камень на ней, каждую выбоину. Глаза заволакивала красная пелена от прилива крови к голове. Сегодня он сидел в седле, и хотя стянутое веревками, избитое при аресте тело ныло, ехать так было легче. Он смотрел по сторонам. Все вокруг знакомо и привычно. Красно-золотые виноградники, взбегающие в гору, печальные свечи темных кипарисов, узловатые пинии, растущие на склонах, узкие тропки, отходящие от дорог. Но определить, куда его везут, он не смог.

Встречные крестьяне, завидев испанский отряд, торопливо сворачивали на обочину. Его ужаснула простая мысль: крестьяне и знать не знают, кого везут мимо них связанным, кто он, чего хотел, почему схвачен. Они слышали об арестах — уже несколько дней людей хватают повсюду. Громогласные глашатаи и испуганные священники уже объяснили им — ловят злодеев, которые сговорились с турками, посулили отдать им Калабрию. Ловят еретиков. Святотатцев ловят. И темные люди, которым он хотел добра, всему верят. Верят, потому что привыкли верить. Но кто в том виноват? Он сам! Кампанелла и его друзья не смогли сделать так, чтобы калабрийские крестьяне знали, чего они добиваются. Ну а если бы объяснили? Если бы кроме проповедей о зле, господствующем в мире, о переменах, которые неизбежно грядут, рассказали бы им о республике правды и справедливости, о белых одеждах добродетели, в которые облекутся борцы за нее, о государстве будущего, начало которому будет положено на горе Стило, поняли бы они эти речи?

У этих мыслей горький вкус поражения. Тяжек путь арестанта по залитой осенним солнцем дороге. Но самое тяжкое в нем не боль в избитом теле, не жажда, иссушившая рот, не затекшие руки. Самое тяжкое — встречи с крестьянами, поспешно уступавшими дорогу отряду и едва решавшимися посмотреть на узника. Кампанелла многое бы отдал за дружеский кивок, за сочувственное восклицание. Многое бы отдал… Это только так говорится! Что мог отдать он, странник, лишившийся своего единственного достояния — книг, бросивший монашеское одеяние, одетый в рубище, никогда за всю свою теперь уже не такую короткую жизнь не имевший ни денег, ни дома, ни вещей? Что мог он отдать? Только жизнь. Последнее, что у него осталось.

В жаркий полдень остановились в селении. Солдаты расседлали коней и перед тем, как повести на водопой, прохаживали их в тени, давая отдохнуть. С конями они говорили человеческими голосами, без нужды не дергали и не пинали.