Сколь странно это заложенное в нас природой противоречие, от которого даже мудрецы не свободны. Если судить о том, что мне предстоит, по уже прожитому, то будущее мое ужасно. Опыт говорит мне, что былые наслаждения не принесли подлинного счастья, а чувства напоминают, что те, которые еще могут выпасть на мою долю, уже не покажутся столь же сладостными. И все же предупреждения и опыта и чувств остаются втуне. Надежда, более могучая, чем они, придает будущему радужные тона. Все еще мерещится манящее счастье, и я, точно игрок, проигрывающий партию за партией, с каждым новым разочарованием со все большим азартом стремлюсь продолжать игру.
Откуда, мой друг, эта растущая с годами жажда жизни? Отчего мы прилагаем столько усилий, чтобы продлить существование в тот период, когда оно уже того не стоит? Быть может, Природа, стремясь сохранить
человечество, усиливает в нас желание жить по мере того, как уменьшает наши радости и, обкрадывая чувство, отдает добычу воображению. Жизнь была бы невыносима для старика, если бы и в своей немощи он боялся бы смерти не более, чем в юности. Бесчисленные недуги, приходящие с дряхлостью, и мысль о том, что все радости позади, немедленно подвигли бы его своей рукой положить конец этому горестному прозябанию, но, по счастью, презрение к смерти покидает его как раз в то время, когда оно могло бы оказаться роковым, и жизнь приобретает мнимую ценность пропорционально тому, как утрачивает истинную.
Обычно наша привязанность к окружающим предметам тем крепче, чем больше мы к ним привыкаем. "Мне не хотелось бы, - говорит французский философ, чтобы мой давнишний приятель, старый столб, был кем-то вырыт!" Привычка к определенным предметам незаметно переходит в желание постоянно их видеть, и тогда мы расстаемся с ними очень неохотно. Вот почему старики так жадно оберегают все свое. Они любят мир и все сущее в нем, любят жизнь и все ее дары не потому, что она еще доставляет им радость, но потому, что они давно к ней привыкли.
Вступив на китайский престол, Чэнь Ван, прозванный Целомудренным {1}, повелел освободить из тюрьмы всех, кто был несправедливо заточен в предшествующие царствования. Среди тех, кто пришел благодарить своего избавителя, оказался величавый старец, который, пав к ногам императора, обратился к нему с такими словами:
- Великий отец Китая, взгляни на восьмидесятипятилетнего горемыку, которого бросили в темницу двадцатидвухлетним юношей. Меня заточили, хотя я не совершил никакого преступления и не видел моих обвинителей. С тех пор более пятидесяти лет провел я в одиночестве и мраке и привык к страданиям. Ты возвратил мне свет, и, ослепнув от его сияния, я брожу по улицам в надежде отыскать друзей, которые помогли бы мне, утешили или хотя бы вспомнили меня. Но мои друзья, семья, родственники - все давно умерли, и меня некому вспомнить. Дозволь же мне, Чэнь Ван, дожить горестные дни в моей темнице, ибо ее стены милее мне самого пышного дворца. Жить мне осталось недолго, и я буду несчастен, если только не проведу остаток дней там, где протекла моя молодость, в той тюрьме, откуда тебе угодно было меня освободить.
Привязанность этого старца к своей темнице сходна с привязанностью, которую мы питаем к жизни. Мы привыкли к своей тюрьме, мы смотрим по сторонам с досадой, мы недовольны таким обиталищем, и все же продолжительность нашего заключения лишь увеличивает нашу любовь к темнице. Нами посаженные деревья, нами построенные жилища и взращенное потомство все это прочно связывает нас с землей и делает горьким прощание с ней. Для молодых жизнь - незнакомка, спутница, еще полная тайны, а потому поучительная и занимательная, им приятно с ней, но ее общество не очень ценят. Мы же, доживающие свои дни, смотрим на жизнь, как на старого друга. Шутки ее нам заранее известны, ей больше нечего нам поведать такого, что заставило бы нас улыбнуться, мы не ждем от нее никаких новых радостей. И все-таки мы любим ее; даже лишенные всего, что придавало ей прелесть, мы все-таки любим ее; мы бережем скудеющее сокровище со все увеличивающейся скупостью и испытываем невыразимые муки при роковом с ней расставании.
Англичанин сэр Филипп Мордаунт был молод, хорош собой, прямодушен и храбр. Он был богат и пользовался расположением своего короля, что уже равносильно богатству. Жизнь открыла ему свою сокровищницу и сулила долгую чреду счастливых дней. А он, едва вступив на ее порог и отведав радостей, почувствовал пресыщение. Он говорил, что жизнь внушает ему отвращение, что ему надоело без конца ходить по кругу, и, отведав все наслаждения, он убедился, что с каждым разом удовольствие от них слабеет.
- Если жизнь так непривлекательна в молодости, - воскликнул он, - какой же она будет в старости? Если и теперь она еле переносима, то уж тогда, конечно, станет омерзительной.
Эта мысль ежечасно отравляла ему существование, и, наконец, со всем спокойствием, какое может дать извращенный рассудок, он положил конец своим сомнениям с помощью пистолета! Если бы этому заблудшему юноше объяснили, что чем больше живешь, тем жизнь становится сладостней, он ждал бы старость без содрогания, нашел бы в себе мужество жить и принес бы пользу обществу, которому нанес ущерб, малодушно его покинув.
Прощай!
Письмо LXXIV
[О посредственностях, объявляемых гениями.]
Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму,
первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине.
Читая здешние газеты, я за какие-нибудь полгода встретил в них упоминания не менее чем о двадцати пяти великих людях, семнадцати очень великих и девяти гениях. "Это те, - утверждают газеты, - на кого будут с восхищением взирать потомки, это имена, чья слава будет изумлять грядущие века". Что же получается? Сорок шесть {1} великих людей за полгода составит за год девяносто два. Хотел бы я знать, как потомки сумеют запомнить их имена! И неужели у будущих поколений не найдется других дел, кроме заучивания столь длинных списков?
А между тем стоит мэру произнести речь, как его тотчас объявляют великим человеком. Стоит только педанту издать in folio {В лист (лат.).} свои прописные истины, как он незамедлительно становится великим. Стоит виршеплету зарифмовать свои избитые чувства, как и он становится гением на час.