Но вот ярчайший пример этого контраста, этого трагикомического поведения в дни горя. Английский король, чья кончина, хотя и внезапная, не была неожиданной, умер после долгих лет царствования. Преклонный возраст и слабое здоровье усопшего монарха смягчали горе его подданных {2}, надежды же, которые они возлагали на его преемника, заставили их души колебаться между скорбью и радостью. Но все-таки как им подобало вести себя по такому случаю? Несомненно, им следовало, прежде всего, выразить благодарность умершему другу, а не объявлять, какие надежды внушает им их будущий повелитель {3}. Даже преемнику покойного столь непостоянная любовь должна была показаться низкопоклонством. Но, как бы то ни было, в тот самый день, когда умер их старый король, они радовались новому.
Я же не в силах понять, как можно горевать и радоваться одновременно, веселиться и скорбеть, плясать на похоронах джигу {4} и жечь праздничные огни? Тем, кто восхвалял при жизни короля его мнимые добродетели, следовало бы после его смерти хотя бы оплакать подлинные достоинства усопшего.
Так как национальная скорбь меня ни в коей мере не касалась, горя я, естественно, не испытывал. "Теряя друзей, - говорит европейский философ, мы сначала прикидываем, в какой мере их кончина отразится на нашем благополучии, и соразмеряем свое горе соответственно". Но поскольку я не получаю и не жду милостей от королей и их льстецов, поскольку я не был особенно близок к их усопшему монарху и знал, что трон пустовать не будет, и поскольку, согласно китайской пословице, человечество еще может остаться без сапожников, но опасность остаться без императоров ему не грозит, я и сумел перенести королевскую кончину как приличествует философу. Однако я почел своим долгом принять скорбный, меланхолический вид, дабы не выделяться среди окружающих.
Когда новость разнеслась по стране, первыми, кого мне довелось увидеть, были веселые собутыльники, которые пили за благополучие нового короля. Я вошел в комнату, изображая на лице крайнее отчаяние и полагая, что мой горестный вид будет воспринят с одобрением. Вместо того все единодушно объявили меня кривлякой и сукиным сыном и велели убраться со своей постной рожей куда-нибудь подальше. Тогда я решил исправить ошибку и с самым веселым видом явился в другое общество, которое обсуждало предстоящие похороны. Некоторое время я сидел там с выражением развязной веселости. Тогда один из главных плакальщиков, заметив мою беспечность, осведомился, не угодно ли мне скалить зубы где-нибудь в другом месте, затем что они не желают терпеть в своем обществе бессердечных негодяев. Покинув и это общество, я решил хранить на своем лице вид ни для кого не оскорбительный, и теперь упражняюсь в модном выражении: нечто среднее между шутливостью и сумрачностью, полная девственность лица, не запятнанного даже проблеском мысли.
Но если, друг мой, горе тут мало кого заботит, траур зато имеет огромную важность. Когда в Китае умирает император, все расходы, связанные с торжественным похоронным обрядом, берет на себя казна. Здесь же, когда умирает правитель, мандарины ретиво отдают распоряжение о трауре 5, но я что-то не видал, чтобы они собирались платить за него. Случись двору прислать мне серый простой сюртук или черный кафтан без карманов, я охотно подчинился бы их приказу и носил бы и то и другое. Но, клянусь головой Конфуция! Носить черную одежду да еще вдобавок самому покупать ее - как тут можно сохранить спокойствие духа! Как! Мне приказывают носить траурную одежду, не узнав прежде, могу ли я ее купить! О Фум, сын Фо, среди каких людей я нахожусь! В этой стране не надеть черного платья - значит признаться в нищете. Здесь те, у кого скорбный вид, не могут купить траурную одежду, а те, кто может, не желают делать скорбного вида!
Прощай!
Письмо XCVII
[Любая литературная тема уже исчерпана.]
Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму,
первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине.
Местные издатели привыкли выпускать вслед за пришедшейся по вкусу книгой еще несколько, написанных в том же духе, полагая, что их непременно раскупят и станут читать из свойственного людям стремления всесторонне знакомиться с любезным им предметом. Поэтому первая книга более пробуждает любопытство, нежели удовлетворяет его. Но стоит ему однажды пробудиться, как от самых незначительных усилий оно быстро возрастает. Достоинств первой книги достаточно, чтобы озарить ее светом последующие попытки, и пока эта тема не будет исчерпана, заняться другой невозможно. И вот бездарная поделка, выпущенная вслед за всем понравившейся книгой, помогает отвлечь разум от того, что доставляло ему удовольствие, и ее можно уподобить баннику, который суют в жерло выстрелившей пушки, чтобы приготовить ее к новому выстрелу.
Однако стремление исчерпать определенную тему или литературную манеру до дна делает затем на какое-то время невозможным новое обращение к ней. Пресытившийся читатель отвернется от такой книги, точно у него приступ литературной тошноты, и хотя титульный лист читается охотнее всего, у такого читателя не хватит терпения одолеть даже его.
Признаться, я сам таков. Теперь я стал совершенно равнодушен к некоторым темам и манерам сочинительства. Нравились ли мне такие книги первоначально, судить не берусь, но сейчас я отвергаю новую книгу, ознакомясь лишь с ее названием в объявлении, и не испытываю ни малейшего желания заглянуть дальше первой страницы, даже если на второй автор обещает представить собственную физиономию, искусно выгравированную на меди.
В чтении я теперь сущий гурман. Простая говядина или обыкновенная баранина мне не по вкусу. Я предпочитаю китайские деликатесы из медвежьих когтей и птичьих гнезд и соус, остро приправленный асафетидой или благоухающий чесноком. Вот почему существуют сотни весьма мудрых, ученых, нравственных и написанных с самыми лучшими намерениями книг, которые меня нисколько не привлекают. Так, клянусь жизнью, у меня не хватало мужества одолеть более двух страниц "Размышлений о боге и природе", "Размышлений о провидении" или "Размышлений о милосердии" или каких-нибудь иных размышлений. Я не способен мыслить о мыслях каждый божий день. Не манят меня и опыты, посвященные разнообразнейшим предметам, будь они трижды занимательны, а что касается погребальных или даже благодарственных проповедей, то первые не вызывают у меня слез, а вторые не доставляют радости.