Выбрать главу

— Меня во многом можно обвинять, — сказал Пейн. — Можете обвинить меня в том, что я республиканец, что к остался верен своим друзьям, что англичанина и француза люблю наравне с американцем, — но не в измене, сударь, не в сговоре с королями. Я — немолодой человек, мне есть на что оглянуться в прошлом, и я не стану себя защищать.

Больше Сен-Жюст ничего не сказал.

Итак, Пейн снова заседал в Конвенте, — сидел, практически не раскрывая рта. История мчалась вперед слишком стремительно, он не поспевал за нею. Ходил в Конвент, потому что был избран делегатом, потому что судьба назначила ему в жизни заниматься только этим, — но делать ему там было нечего. Помимо всего, он изнывал от одиночества; друзья были в тюрьме, а прочие — те что могли бы стать друзьями, — сторонились его, так как он был на подозрении. В неделю, в месяц умещалась целая эпоха. Пал от кинжала Шарлотты Корде Марат, и его место занял Робеспьер, такой обаятельный, утонченный, такой типичный француз — но человек с железной волей, непреклонный, как скала. Гуманист, как он себя называл, заметив как-то в разговоре с Пейном:

— Я — плоть от плоти народа, ибо умею чувствовать все его нужды и обиды, его боль, его страданья. Вы тоже ведь были в свое время близки к народу, не правда ли, гражданин Пейн? — Такое было в его обычае: уколоть поглубже, в самое больное место.

— Я был корсетником, — сказал Пейн, — был и сапожником, подметал полы у ткача — грязь вывозил за два пенса в неделю. Мне нет надобности говорить, что я плоть от плоти народа…

Этого ему Робеспьер никогда не смог забыть.

При всем том новый правитель Франции был, как уже сказано, человек железный — ничего другого, впрочем, ему не оставалось. Вокруг страны смыкалось кольцо неприятельских войск, провинции бунтовали в полную силу, то там, то тут власть на местах полностью забирала в свои руки контрреволюция.

Претерпев реорганизацию, взялся за работу Революционный трибунал; начался период, известный под названием Террора. Ни снисхождения, ни уступок не существовало; либо ты был сторонник революции, либо ее враг — а если ты находился на подозрении, то более чем вероятно было, что тебя сочтут врагом. Изо дня в день громыхали по парижским улицам грубо сколоченные колымаги; огромные деревянные колеса их стонали и скрипели, утробы их прогибались под тяжестью новых жертв гильотины. Изо дня в день поднимали тяжелый нож, потом опускали, и он падал на еще одну шею. От жены короля — к трактирщику — к жеманному герцогу — к повивальной бабке, укрывшей его. То была революция, какою Пейн ее даже вообразить себе не мог — не долговязые фермеры, искони знающие, что свобода есть неотъемлемая часть их жизни, но маленькие запуганные люди, впервые за тысячелетье увидевшие свободу и готовые убивать, убивать — истребить все, что стоит на пути к ее достиженью. Черная туча накрыла Париж зимою 1793-94 года; кровавая туча. Робеспьеру поневоле приходилось быть сильным человеком.

И покуда слетали с плеч головы, погибали и друзья Пейна; те, кто составлял «Болото» или партию жирондистов. Вероломные или обманутые, слабые или же заблуждающиеся, малодушные, храбрые, трусливые или добродетельные в единственно доступном для себя понимании — все умирали: Ролан с женою, Кондорсе, Бриссо, Петьон, Лебрен, Верньо, Бюзо — все до одного, всех ждал нож, темная дверь в конце темной тропы, в которую забрела свобода. Да здравствует Республика — но и Республика тоже умерла. Париж был городом смерти.

Все это время Пейн продолжал ходить в Конвент. Иначе он не мог; он чувствовал необходимость осмыслить черное дело, которое творилось вокруг, — без этого ему жить было нельзя. Что случилось с простыми, добрыми людьми? Что ими двигало? Что их побуждало? Забыли, что существует милосердие, порядочность, доброта — или священники с королями до такой степени испоганили эти слова, что они навсегда лишились значенья? Пейну необходимо было это знать.

Он сменил комнату в «Уайтс-отеле» на деревенский дом в предместье Парижа — просторное беленое строение из дерева и камня, вводящее вас в идиллический обман посреди мира, который распадался на части. Пейну его новый дом многим напоминал усадьбу английского фермера- йомена: мощенный кирпичом двор, беспорядочная толчея уток, кур, гусей; цветы и фруктовые деревья, стога сена; а еще он напоминал ему о Пенсильвании. Пейн был в том возрасте, когда вспоминается многое, что годами откладывалось слой за слоем в мятежном сознании. Вместе с ним обитали на той же ферме другие англичане обоего пола — тот самый злополучный Джонсон, которому все же так и не удалось покончить с собой, чета неких Кристи, некий господин Адамс — все горе-радикалы, которые были теперь уже не радикалы, а щепки, отброшенные прочь потоком революции. Не лучшее общество для Пейна, с их шушуканьем, их нервическим брюзжаньем, их страхами, столь несозвучными глубокой и личной драме, переживаемой им.