Выбрать главу

— Господь низринут с престола, и христианство, растленное, как и его служители, стерто с лица земли! Отныне да правит миром разум, чистый неподкупный разум! — И Партифф, стоя на трибуне, страницу за страницей изорвал Библию.

Пейн встал и вышел; он шел по улице и видел, как колымага везет под нож четыре тела. Вышел к реке и увидал, как за крыши древнего Парижа садится багровое солнце. Бог умер; Пейн шел все тише, покуда солнце не закатилось, оставив на небе лишь отраженную благодать — и ласточку, чертить на фоне ее свои узоры.

— А люди, едва начав подыматься к Богу, сами уподобляться богам, отрекаются от него! И вот на земле льется кровь и кругом ненавидят — ох как ненавидят!

Он пошел домой и сел писать; теперь слова шли к нему легче, пленяли воображенье, набирали силу, дабы вновь разразиться громовым ударом, возвещая — люди, вот Пейн, друг человеческий. Он писал всю ночь и к рассвету уснул, уронив голову на лист бумаги. Таким его и застала утром госпожа Кристи, войдя в комнату с чаем и яйцом: большая голова и плечи — на письменном столе, дыханье шевелит исписанную страницу. Осторожно, чтобы не потревожить его, — зная, сколько долгих и молчаливых сражений ему приходится выдерживать с бессонницей, — она поставила еду и вышла.

Часов в двенадцать Пейн проснулся, проглотил чашку холодного чая и снова принялся писать.

Террор подступал все ближе, затягивая Париж черной, как ночь, пеленой; поодиночке, по двое англичане-радикалы, делившие с Пейном кров, уезжали, спасаясь от него — кто в Швейцарию, кто на север. Госпожа Кристи умоляла Пейна ехать вместе с нею и ее мужем, но он спросил, улыбаясь странно:

— Куда я поеду?

— Домой.

— А где у меня дом? — задумчиво сказал Пейн. — Я сделал весь мир своим селеньем, и переделывать это поздно.

— Дождетесь, и за вами приедет колымага.

Пейн пожал плечами.

— Если им кажется — чтоб революция могла продолжаться, я должен умереть… — Он опять пожал плечами.

Он остался единственным постояльцем в большом крестьянском доме. Ни одной живой души рядом, если не считать хозяина, а потом и за хозяином, маленьким усатым французом — Жорже его звали, — тоже явились солдаты Республики с роковым ордером.

— Но, мсье Пейн, скажите им, — взмолился хозяин. — Скажите, я не злоумышленник, не заговорщик.

— Им бесполезно говорить. Они исполняют то, что обязаны. Ступайте с ними, друг мой, иного выхода нет, и податься больше некуда. Идите…

Теперь Пейн остался совсем один — в полном одиночестве и, ничего не страшась, сидел за столом и писал книгу, которую предполагал назвать «Век разума».

«Да будут слова мои словами огненными, ибо я не ведаю страха. Завтра я умру или, может быть, послезавтра. Смерти вокруг так много, что я сделался как бы частью ее — и оттого потерял страх. Меня уговаривали бежать, но куда податься Пейну? В Америку? Нынешней Америке не нужен старый революционер — я не уверен даже, что меня узнают в Америке. Высокий американец из Маунт-Вернона — уже не тот товарищ по оружию, которого я знал когда-то, он позабыл, как мы шагали с ним дорогами Джерси. В Англию? В краю, где я родился, меня признают через сто лет. Мое рабочее место — во Франции; Франции назначено принести избавленье миру, а если у Пейна отнимут жизнь, то велика ли потеря?»

«Век разума»; выведено крупными буквами; трижды подчеркнуто. Приношенье новому миру — отважному, легковерному, испуганному новому миру, который Пейн с большим правом, чем иные, мог назвать делом рук своих. Этот новый мир отринул Бога, и тем самым, по мненью Пейна, отринул для человека самый смысл его существованья. Человек есть частица Бога, а иначе он зверь; зверю доступны любовь и страх, ненависть и голод — но недоступно вое-паренье духа. История человека представлялась ныне Пейну устремлением к добродетели. Из тьмы глубоких топей вышел он, из джунглей, с пустынных гор и из завьюженных степей, и неизменно путь его был путь поиска. Он создал цивилизацию, создал основы нравственности, он заключил союз братства. Наступил день, когда он перестал убивать престарелых и начал чтить их, перестал убивать больных и начал их лечить, перестал убивать заблудших и начал наставлять их на путь истинный. Он взлелеял мечту, узрел прообраз — и Исайя был человек, и человеком был Иисус из Назарета. Он протянул руку, говоря, Ты брат мой, и мне ли тебя не знать? И Бог явился пред ним, как восхожденье по ступеням, с одной ступени на другую, все ближе к тому неизреченному, что ждет от века. Сначала деревянные идолы, потом — мраморные, солнце и звезды, затем — единое, невидимое воплощенье справедливости, далее — Незримый, всеблагой и милостивый, и вслед за тем — кроткий иудей, которого пригвоздили к кресту, и он умер в муках. Человек не останавливается, движимый волей к освобожденью и братству, которое обоймет весь мир, — ив массачусетской деревеньке гремит выстрел из мушкета…