А теперь революция, пустившись по неизведанному пути, пресытясь до омерзения организованной, корыстной, продажной церковью, избрала безбожие, дорогу в ничто и никуда. Поэтому Пейн сказал себе, я напишу еще одну книгу и расскажу, что знаю о Боге, в котором обрел для себя оплот.
И начал:
«Вот уже несколько лет, как я задумал изложить в печати свои мысли о религии; вполне отдаю себе отчет о трудностях, которые сопряжены с этим предметом, исходя из чего и отложил осуществленье замысла на более поздний период моей жизни. Пусть это станет последним моим приношеньем согражданам всех наций, и притом в такое время, когда чистота побуждений, подвигнувших меня на его свершенье, будет неоспорима даже для тех, кто отнесется к моему труду неодобрительно.
То обстоятельство, что во Франции ныне полностью отменена всякая национальная церковная система, как и все связанное с принудительными формами религии и принудительными обрядами веры, не только заставило меня поторопиться, но и усугубило крайнюю необходимость появленья подобного труда, чтобы в общем крушении суеверия, гнилой системы правленья и ложного богословия не затерялись для нас нравственность, гуманность и истинное богословие.
Следуя примеру некоторых моих коллег, а также иных моих сограждан-французов, кои по доброй воле и личному желанию заявили о своей вере, я сделаю заявленье о своей — со всей той прямотой и искренностью, с какою человек сообщается с собственной душой.
Я верую в единого Бога, и никого более, — и уповаю обрести счастье в жизни иной.
Я верую в равенство всех людей; верую, что религиозный долг наш в том, чтобы творить справедливость, оказывать милосердие и печься о благе своих собратьев.
А дабы отмести предположенья, будто я верую помимо этого также во многое другое, я назову в этой работе, по мере продвиженья вперед, то, во что я не верю, и приведу причины, почему.
Я не верю в принципы, исповедуемые иудейской церковью, римской или греческой церковью, мусульманской церковью и протестантской либо иной другой из церквей, известных мне. Моя Церковь — это мой собственный разум.
Все системы государственной церкви, будь то иудейская, христианская или же мусульманская, представляются мне не чем иным, как изобретеньем, придуманным одними людьми с целью запугивать и порабощать остальных; сосредоточить в своих руках власть и барыши».
Так было положено начало, было заявлено, во что он верует и во что не верит, — а дальше потянулась изо дня в день работа в покинутом старом крестьянском доме. Он не творил новый символ веры — это уже совершили без него, как словом, так и делом. Это совершил Христос, распятый на кресте, и деревенский паренек, подстреленный на зеленом лужке в Новой Англии. И тысячи, сотни тысяч других. Ему оставалось только облечь его в слова и поместить как завершающий труд на должное место в своей энциклопедии революции.
В эти дни затишья, пока продолжалась работа над «Веком разума», он наезжал в старый Париж не слишком часто. Однажды, например, — за Библией на английском языке; Библий имелось предостаточно, но все — на французском, и, хоть убей, не удавалось раздобыть Библию короля Якова, «Авторизованную версию» по переводу 1611 года. Приходилось, что затрудняло работу, писать по памяти, мысленно возвращаясь в детство, когда он без конца читал и перечитывал определенные страницы; приводить по ходу дела цитаты иной раз точно, а иной раз — нет. Библия же была необходима, ибо чтоб изложить вероучение, приемлемое для разумного человека, человека добродетельного, доброго, требовалось бестрепетной рукой рвать в клочья плотную пелену суеверий, сотканную на протяжении веков.
Он чувствовал подчас искушенье выписать нужную ему книгу из Англии, но путь, хотя бы и почтового отправления, был долог и неверен — Пейна же подхлестывало ежеминутно ощущение, что откладывать нельзя. Никто, кому привелось к исходу 1793 года жить в Париже иль поблизости от него, ни на мгновение не забывал о гибельной мгле террора. Террор потерял смысл и цель, он разил без разбора, напропалую, точно бешеный зверь. Сперва выкашивал правых — теперь уже и якобинцы, крайне левые, влились в безостановочное шествие на гильотину. Наступало то самое, чего превыше всего опасался Пейн, — диктатура необузданного и дикого насилия.