— Только в известном смысле. Все мы уже не молоды, Томас, не то что раньше.
Пейн протестующе поднял предательски трясущуюся руку.
— Машина изнашивается, но голова у меня свежая. Разве Франклину пеняли когда-нибудь, что он стар? Семьею я не обременен…
— А ферма? — подал ему мысль Джефферсон, намекая на имение в Нью-Рошелле, отданное Пейну во владение Конгрессом после войны.
— Какой из меня фермер. Мужчине надо работать — не дай-то Бог дождаться, когда тебя засунут на полку, словно залежавшийся товар.
Яснее этого попросить Джефферсона он уж не мог. Нет, он примерно представлял себе ход рассуждений президента, но старость, охваченная беспокойством о считанных годах, которые ей еще отпущены, раздражительна и нетерпелива. Джефферсон, хмуро разглядывая тыльную сторону своих ладоней, говорил о том, что президент не волен распоряжаться единолично — что новой, демократической администрации приходится с первых шагов преодолевать жестокое сопротивленье, что расстановка сил во внутренней политике очень непроста. Меньше всего ему хотелось бы, чтобы между ним и Пейном пролегла хотя бы тень отчужденья, они слишком старые и добрые друзья, чтоб допустить меж собою размолвку.
— Понятно, — кивнул Пейн.
Джефферсон заметил с неудовольствием:
— Вы увидите, что у вас здесь есть враги, Томас. То письмо, адресованное Вашингтону…
— Я не желаю говорить об этом человеке, — прорычал Пейн.
— Нет, я его не собираюсь оправдывать. Но и вы поймите его положение — на руках новорожденное государство, единства никакого, Англия не унимается, норовит клюнуть побольней, и все мы знаем, что новая война нас погубит. А вы были тогда во Франции…
— Ждал, что с минуты на минуту пошлют на гильотину!
— Я знаю, Томас. Но Вашингтон был странный человек, не наделенный блестящим умом или особой проницательностью — его ранили в самое сердце, и он постарался оградить его гранитной броней. Вы скажете, а слава, а громкие почести — но что проку от них для человека, который никогда в жизни не имел того, что хотел по-настоящему? Он просто знал свой долг и старался исполнять его…
— Даже когда это означало обречь меня на верную смерть.
— Да, даже и тогда, — согласился Джефферсон.
Они помолчали; потом президент затронул вопрос о «Веке разума». Подчеркнул, что вся администрация подверглась нападкам как кучка безбожников. Пейн уже устал его слушать; он видел, как обстоят дела, — хотелось поскорее закруглиться и уйти.
И если б вы вошли в правительство, — завершил Джефферсон, — это была бы как раз та долгожданная зацепка, за которую тотчас ухватятся наши враги.
Пейн усмехнулся и кивнул головой.
— Разве что годика через два, — сказал Джефферсон.
В гостинице:
— Пейн? У нас благочестивое заведенье. Здесь ноги Пейновой не будет.
На улице:
— Гляди, вон он ковыляет, скотина старая.
В трактире:
— Выпьем братцы, — и Черт с нами тоже. Антихрист пожаловал!
И — дети, швыряя в него камнями и комьями грязи:
— Старый черт, старый черт! Будь ты проклят, старый черт!
Встречная женщина:
— Совесть потерял, старый пакостник, — и носит же земля, прости Господи!
Из толпы:
— Веревку бы сейчас покрепче да дерево потолще — и дело с концом!
Пейн вернулся домой.
Он поехал в Бордентаун проведать старого приятеля. Керкбрайд прислал письмо, что был бы рад — страшно рад — повидаться с Пейном, и когда Пейн высказал опасение, что может повредить Кернбрайду в глазах людей своим приездом, тот отмел прочь подобное соображенье и настойчиво повторил просьбу приехать. У Пейна до сих пор оставался в Бордентауне домик с усадьбой, а на него в последнее время напал необоримый, прежде ему не свойственный страх перед нищетой. Он решил наведаться в свое именье и посмотреть, не стоит ли продать его.
Хорошо было очутиться снова в Бордентауне. Слух о том, что к Керкбрайду едет в гости Пейн, облетел окрестных джерсийских поселян, но если у кого-нибудь из них и зародилась мысль об оскорбительных выходках, ей суждено было увянуть на корню, когда на встречу со старым товарищем собралось десятка полтора ветеранов. Не лидеры собрались, не политики, — загорелые земледельцы, светлоглазые, с неторопливым говором мужчины от сорока до шестидесяти лет, которые не вознеслись на высоты, куда с собою не берут воспоминанья. Верующие — да, но не изуверы, для которых чья-то вера в Бога и людей есть дьявольское наущенье.
Расселись полукругом у пылающего очага и завели беседу на своем протяжном наречии, воздавая должное другу, подарили Пейну последний в жизни незабываемый вечер. С трудом подбирали слова; речь давалась им нелегко, их фермы отстояли далеко друг от друга, и такие встречи, как эта, были редким событием; немало понадобилось приготовленного по старинке флипа, чтобы развязать им языки. И тогда — подобно бережливым каменщикам, которые не станут расходовать понапрасну цемент, зная, что негде больше взять раствора — принялись по кирпичику восстанавливать события прошлого, выстраивать их по порядку, передавая мастерок повествованья из рук в руки, без зависти, но с расчетом, как стоящую вещь. Вспоминали, как появился на свет первый листок «Кризиса», задерживаясь на таких подробностях, как форма барабана, которым Пейн пользовался вместо письменного стола.