— И тогда меня приютил один человек, — рассказал он. — Хороший человек. Он содержал табачную лавчонку и почти ничего не имел за душой, но все же приютил меня. Подобно Христу, он различал людей не по добру и злу, а лишь по слабости и силе. Я, видит Бог, принадлежал к слабым. Я умирал.
Но чего стоила твоя жизнь, подумала она, быть может, увидев перед собою на мгновенье эти картины ада.
— Так был я перед ним в долгу? — спросил он ее.
— Да.
— Потом он умер. Остались его жена и дочь. Я хотел заботиться о них и продолжал жить в их доме. А там пошли разговоры, и ради спокойствия матери я женился на девушке, которую не любил…
Это она могла понять.
Он старался рассказать ей о том, как захирела их торговлишка, и без того-то убогая, жалкая; как его постепенно возненавидела жена, как пробовал он помогать другим, делать добро по мере сил. Но слова больше ничего не значили. Словами нельзя было передать, как жена презирала его, как она его бросила, как он страшился долговой тюрьмы, как бежал. Он стремился ничего не приукрасить, но чем безжалостнее разоблачал он себя в своем смиренье, тем меньше Сара была способна понять. Этот — даже не мир, а полумир, страшный сумеречный край безнадежности был для нее столь же далек и нереален, как песчаные пустыни Египта. Для нее человек был существом из плоти и крови, а не из боли, ужаса и страданий.
Когда он пожелал ей доброй ночи, он знал, что уже не вернется назад, — он уходил, и, глядя ему вслед без облегченья и без горечи, она стояла и думала о том, как он напишет небольшую книжку, чтобы людям было ясно, что к чему.
В Филадельфии стало поспокойней. Члены Второго Континентального конгресса, высказав все, что только возможно, и ничего, по сути, не достигнув, вспомнили о своих фермах и имениях, о своих мельницах, лавках и винокурнях и, по одному, по двое, незаметно удалились из Филадельфии. Новый виргинец-главнокомандующий, генерал Джордж Вашингтон, не спеша тронулся на север, к Бостону, дабы возглавить несколько тысяч янки, которые теперь рыхлым кольцом сомкнулись вокруг города, образуя своего Рода осаду. Кровавая битва, известная впоследствии под именем Банкерхилльской, хотя в то время это место называлось Бридс-хилл, была еще достаточно свежа в памяти англичан, что побуждало их действовать с сугубой осторожностью, — словом, то было положение вещей, когда каждая сторона ждала, чтобы следующий шаг предприняла другая.
В Филадельфии медлительно тянулось знойное лето. Предусмотрительные лавочники, чувствуя, что очередная буря развеяла пути, убрали ставни со своих витрин, и вообще горожане были вполне довольны, что события не дошли до крайней черты.
Пейн тем временем не отрывался от города, жил его жизнью ощущал его пульс. Он больше не бывал у Рамплов после тот памятного вечера и испытывал мрачное удовлетворение оттого, что этот случай не выбил снова почву у него из-под ног. Кропотливо и трудно строил он из бесформенных, грязных осколков своей жизни некий план, направление, метод. Его не смущало теперь, что он идет в одиночку, — он уже отчетливо знал, что хочет делать, и с тревожной уверенностью предчувствовал, что со временем эта определенность лишь усилится. В мирной жизни процветающей фермы судьба явила ему образ света, добра, покоя — и все же он был ей, пожалуй, благодарен, что она ему в этом отказала.
В его маленькой комнатке помещались кровать с изголовьем, комод, вешалка с двумя парами вполне приличного платья, стол, на нем — чернила и бумага. И довольно, большего человеку не требуется. Разве что еще мелкие деньги на свечи, на еду, на выпивку. Он в это время не разрешал себе больше напиваться, но и не видел смысла в том, чтобы вовсе лишать себя спиртного. Ром помогал; очень мало заботясь о себе самом и о том, что с ним станется, Пейн готов был прибегнуть к любому средству, лишь бы перо легче двигалось по бумаге.