Коренная его ошибка — он позже понял это — состояла в том, что он вернулся опять во Францию. У него тогда утвердилась в сознании мысль, еще нечеткая, но, чудилось ему, осуществимая — идея столь грандиозная, что до сих пор он не решался даже допускать ее, — мысль о создании, в союзе с Соединенными Штатами Америки, Соединенных Штатов Европы, человеческого братства, на что понадобится самое большее семь лет, а в конечном счете — возможно, до исхода восемнадцатого века — оно распространится на весь мир. То будет правительство из народа и для народа — правительство, которое позаботится о том, чтобы ни один человек не голодал, ни один не нуждался; добьется того, что ненависть, убожество, преступленье исчезнут перед лицом воспитания и просвещенья; железная хватка церкви ослабнет, уступив место кроткому деистическому вероисповеданью, в котором братству человеческому откроется та истина, что Господь един и всеблаг — вероисповеданью, в коем нет места ненависти, злобе или суеверью. Наступит конец войнам, конец королям и деспотам. Христос будет жить на земле в бесхитростной добродетели людей — той добродетели, в которую он так горячо веровал, — и, обратясь взорами к Богу, человек уж никогда не отвернется от Него.
Вот в чем состояла идея Пейна, его мечта, столь грандиозная и потрясающая воображенье, сулящая такие чудеса, что он и самому себе едва отваживался высказать ее до конца. От слишком многого зависело ее осуществленье: от хода революции во Франции, от его собственной способности подвигнуть людей на дело печатным словом, от направленья, какое изберет для себя послереволюционная Америка, — и, наконец, от того, произойдет ли революция в Англии.
Он вспоминал, как вновь направился во Францию, усугубив этим подозрения тори, начинающих думать, что он находится в сговоре с французами. Он обсуждал с Лафайетом создание республиканского общества, которое со временем охватит своими ответвленьями весь мир. В ядро его вошли мадам Ролан и Кондорсе, и Пейн написал пламенную декларацию республиканских принципов, в которой яростно клеймил короля за бегство из Парижа и требовал его отреченья от престола. Тори все еще ничего не предпринимали, и у Пейна зародилась надежда, что ему, может быть, удастся осуществить свои планы, так и не выведя правительство тори из сонного оцепененья. Им намечен был первый шаг — присоединить к Американской Республике Республику Францию. Он не знал, что в эти самые минуты английские агенты представляют правительству тори подробнейшие донесения о его действиях. Он воротился в Англию и обнаружил, что Пейн, дотоле подчеркнуто игнорируемый, стал отныне поборником Сатаны.
Правительство смыкало вокруг него кольцо не торопясь. Англия глухо роптала, но тори слышали этот ропот не впервые и умели великолепно разбираться в настроениях народа. Подавить смуту значило признать, что смута существует, и уж тогда джинна не загонишь назад в бутылку. И наоборот, ежели действовать исподтишка — где намекнуть, где запугать, где ненароком пригрозить, а если и схватить, то тайно, — тогда смуту можно удушить задолго до того, как она осознает собственную силу. Америка им послужила хорошим уроком.
Друзья и сторонники Пейна предлагали собраться в трактире «Корона и якорь» — выпить в честь второй годовщины паденья феодальной системы во Франции. С хозяином трактира перемолвился парой слов агент, подосланный правительством, после чего внезапно оказалось, что в трактире нет мест. Исчез Томас Клуз; во рву под Дувром был найден мертвым человек по имени Ланеден, который незадолго до того обратился к Пейну с предложением создать отряд народного ополчения по образцу филадельфийских ассоциаторов. Был арестован по ложному обвинению металлист Мастерсон. Хотя, с другой стороны, лорд Эдвард Фицджералд, молодой аристократ из Ирландии, сказал Пейну:
— Когда вам понадобятся бойцы, господин Пейн, вспомните о зеленом острове — и, как знать, быть может, их там найдется более чем достаточно.
— Что бы ни произошло, — говорил он себе, — я должен писать — разъяснить, стараться, чтобы люди поняли.
Он написал вторую часть «Прав Человека». Мост был забыт, мечты о научной и мирской славе столь невозвратно отошли в прошлое, что он просто не понимал, как мог когда-то их лелеять. Вернулся снова прежний Пейн, неважно одетый, с блеском в неровно посаженных глазах, живых и быстрых, когда он говорил; с прежним понурым очерком широких, могучих плеч, как будто ноша на них была тяжела, безмерно тяжела.