Вновь и вновь чутье подсказывало ему, где истинное его место — с якобинцами, при всем их необузданном экстремизме, но невыносимо было видеть, с какой иронической усмешкой Дантон, Сен-Жюст, Робеспьер относятся к его упорядоченным выкладкам применительно к революции, систематизированному изложению постепенного ее развития, с неизменными ссылками на опыт Америки. Ему как бы давали понять, что Пейн — фигура символическая, своего рода идеал, а не живой человек, которому внимают и верят. Очевидно, он не заметил, как состарился.
Он спрашивал себя, может быть, мне страшно?
Мечтал о том, чтобы вокруг вновь были старые товарищи-американцы, а после шел опять в салон мадам Ролан, где его, по крайней мере, уважали — шел к тем, кто, увлеченно рассуждая о буржуазном правлении для всей Франции, предрекал себе погибель.
Надежда возвратилась снова, когда его назначили членом комитета из девяти человек, которым предстояло выработать для Французской республики новую конституцию. Вместе с ним в комитет вошли Кондорсе, Дантон, Сьейес, Барер, Верньо, Петьон, Брисссо и Женсонне. Но все они, за исключеньем Сьейеса и Дантона, были правые, жирондисты. Дантон мог дать согласие войти в комитет и все-таки оставаться с левыми — но когда согласился Пейн, он раз и навсегда связал свою судьбу с жирондистами.
Впервые в жизни он говорил себе, я не знаю.
Временами, впрочем, сомненья покидали его. Париж был не из тех мест, которые располагают к сомненьям; для Пейна это был город, полный жизненной силы, энергии, красоты; он умел видеть не только неумытые лица, латаную одежонку, привычку шикать и свистеть о галерей высокого собранья, недостаток воспитания и дурные манеры — он знал, что тысячу лет разом с плеч не сбросишь. Он умел видеть мощь в этих людях, страстную жажду той жизни, что для них едва лишь приоткрылась, — и когда части республиканской армии отбросили захватчиков назад к границе, его тоже подхватила волна общего ликованья. Эмигранты-англичане — бунтовщики, радикалы, поэты и философы, которых вынудило бежать во Францию правительство тори, — устроили по такому случаю на своей штаб-квартире в «Уайтс-отеле» большое торжество. Пейн был в числе почетных гостей, и с отрадным чувством шел потолкаться среди старых друзей, поговорить на родном языке, повидать Фроста, Эдварда Фицджералда, валлийца Кэрри Клуэллена, Аллисона…
— Ба, да это Здравый Смысл! — раздался дружный рев, когда он вошел.
Он изрядно пообтрепался за это время, но сумел выкроить из своих восемнадцати франков в день на новый камзол; париков больше во Франции не носили, волосы у него были зачесаны назад и перевязаны лентой, в неровно посаженных глазах зажегся прежний огонек, когда Фицджералд спросил его:
— Ну как, Томас, скоро поплывем через пролив в обратном направлении?
— А что — как знать…
Фицджералд успел уже хватить рюмочку, резче проступил в его речи ирландский акцент, светло-голубые глаза его смеялись, когда он стал перечислять:
— Америка, Англия, Франция — клянусь Богом и его сынишкой Иисусом, Томас, скажите, что следующей по счету у вас будет Ирландия! Ее зеленые холмы истекают кровью — слушайте, Томас, вы только возьмите курс туда, и, когда сойдете с корабля, вас уже будут ждать сто тысяч верных ребят, готовых пойти за вами!
Грянул духовой оркестр, и все, обнажив головы, встали под звуки «Марсельезы», а когда в честь Пейна заиграли «Янки Дудль», он загорланил, откинув назад большую голову:
Мы в лагерь двинули с отцом, и с нами — ротный Гудинг, Глядь, а туда солдат набилось, что изюму в пудинг!Пунш был хорош, ром — и того лучше, французский коньяк огнем обжигал глотку. Пейн надрался, Фицджералд надрался, Фрост тоже не отставал от них, и, когда подошел Петьон, они сгребли его в объятья и целовали в обе щеки, покуда он не выпрямился во весь рост, а росту было в нем пять футов четыре дюйма, и не воскликнул: