Выбрать главу

— Звони… — кинул я и направился в сторону выхода.

— «Сэй гудбай, сэй гудбай», — не сдавалась Эн. Танцующей походкой проводила меня до двери, на прощанье звонко чмокнув в угол головы. Ха, в угол…

На кухне Эн ретро хорошо усваивалось, и я решил скользить и дальше по этой волне, — включил диск с ретро-хитами всех времён и народов. Поймал ритм. Задумался о, мать его, смысле всего сущего. Ночная столица татарского княжества истосковалась по своему неверному во всех возможных смыслах любовнику. Но теперь я катил по её обмороженным улицам, стремительно и нежно (так могут не все) погружаясь в лоно спящих улиц, как будто прося прощения. Прося прощения за то, что всегда стремился вырваться из её объятий, неизменно возвращаясь как побитый пёс; и она меня всегда принимала обратно. Здесь я влюбился в первый и в третий разы. Здесь я был записан в районную библиотеку, из запасов которой черпал вдохновение для своих будущих мечтаний. Именно здесь, а не где-то, сделал первый вдох и залился плачем, здесь встретил первый рассвет в качестве выпускника школы, а потом и специалиста по праву. Да что говорить, здесь, а не в где-то, сочетался священными узами брака со своей питерской женой, да-да, здесь — в центральном ЗАГСе около улицы Проломной.

«What is love

Baby don't hurt me

Don't hurt me

no more…»

Моя Казань (гнилая патетика), я — твой незаконнорожденный сын. Сын мусульманской княжны от проезжего русского богатыря; дитя мимолётной страсти. Побочный отпрыск, которого ты, вопреки всему, любишь больше всех и всё-всё прощаешь. Открыл окна. Вдыхаю морозный воздух. Казань заботливо убрала с моего пути ямы и рытвины, успела переключить на зелёный светофор, отвлекла дорожных полицейских; авто шелестит колёсами по гладкому асфальту. «Я тот, кто презирает твоих жителей и твою самостийность», — продолжал я исповедоваться городу. — «Я тот, кто плохо о тебе отзывается в разговоре с жителями других городов… Я — неблагодарный отпрыск твой, которому холодно зимой и жарко летом… Я тот, кто тихо тебя ругает, стоя в пробке… Я тот, кто со злорадством замечает то, как ты неправильно произносишь некоторые слова… Тот, кто говорит: «Ужас!» имея в виду костюмы твоих телеведущих, как будто сам когда-то носил что-то лучше. Я тот, кто смеётся над теми, кто признаётся тебе в любви в своём творчестве, как будто вовсе не из ревности… Я тот, кто врёт, глядя в твои любящие и нежные, карие, подведённые чёрным карандашом, всё понимающие и всё прощающие глаза… волнующие, блестящие. Это я «накушавшись мескалина» танцую с бубном и в перьях на твоих площадях в полночь; и за этот наивный восторг ты прощаешь мне всё, даже явные нестыковки в сюжете и погрешности во вкусе, и, конечно вечные заимствования на грани плагиата. А? Обещаю тебе: если обо мне будет знать весь мир, то и о тебе будет знать весь мир! Прости меня…» Уважаемый мною человек как-то сказал: «Никогда ничего не признавай, кроме места своего рождения»; что он имел в виду? Да, не важно.

«Guilty roads to an endless love,

There's no control

Are you with me now?

Your every wish will be done

Then tell me…»

Я рассуждал как пьяный, но так как мои мысли никто не слышал, это было неважно. «Я — твоя вспышка в ночи…» «I am — flash in the night… Flash in the night».

День четвёртый

Первый раз за это утро я проснулся в восемь, — снял платок с клетки птичек и открыл их дверцу, дошёл до туалета, попил воды и снова лёг. Потом мой сон был прерван звонком маминого мобильного из прихожей. В качестве звонка она использовала какой-то супер-хит пятнадцатилетней давности, который набил оскомину ещё четырнадцать с половиной лет назад. Через половину песни мать наконец взяла трубку. И почему все её телефоны лежат в прихожей на табуретке рядом с моей дверью?! Я не собирался открывать глаза, надеясь, что сон ещё не ушёл окончательно. Я лёг поудобнее и почувствовал на лице горячее дыхание, открыл глаза, — Кешенька сидел в двух сантиметрах от моего носа на подушке, он спал, а может, притворялся. С кухни доносились обрывки разговора матери и бабули, — каждый день одно и то же: «У тебя какое утром было давление?.. А на другой руке?.. А на ноге?.. А! А у меня — сто двадцать на восемьдесят… А? Да, погода…» Они подарили друг другу электронные измерители давления и теперь всё свободное от просмотра телевизора время (да и во время просмотра) меряют грёбанное давление, как будто это терапевтическая процедура. Эти сраные китайские манометры каждый раз выдают разные показания! Короче, надо приподниматься с постели. Я потрогал Кешу, он недовольно заворчал. Мне претила мысль о том, что сейчас на кухне придётся повстречать мать. По поводу невозможности нашего с матерью бесконфликтного общения у меня была дополнительная теория. Мы были слишком похожи! Представьте, что вы, будучи зрелым и умным человеком, встречаете самого себя, но на тридцать лет моложе. Что касается конкретно нас с мамой, то мы оба использовали такие фразы как: «Заложено природой», «я тебе точно говорю», «сто раз повторять», «тут уж ничего не поделаешь» и так далее, а также жесты типа потрясания рук над головой, как признак негодования, закатывание глаз и стояния на одной ноге, другую уперев в икру первой. Сами по себе эти слова и жесты ничего не значили, но в контексте говорили об общем складе умов, которые, как одинаковые полюса магнитов, непременно отталкивались. Поначалу это понимание повергло меня в уныние, но по прошествии времени стало безразлично; может в глубине души я вовсе не считал себя умнее всех. Один современный писатель на страницах еженедельного журнала, который я читаю, сказал: «Нам, россиянам, просто необходима национальная идея, — без неё очень трудно заставить себя утром спустить ноги с кровати». Какого чёрта! Я встаю!