Через минуту придётся доказывать маме, что я не свинья, а пыль на польском будильнике вовсе не свинство.
И давай поскорее подбирать стёкла.
Из ушанки выглянул белк имени Францисска Ассизкого. Усы были на половине двенадцатого. Они дрожали синхронно с единственным стеклом, оставшимся на серванте. Так дрожит минутная стрелка на часах Московского вокзала, перед тем, как передвинуться немного вперед.
Знакомьтесь. Это мой белк. Живёт в ушанке. Тот, который в лесу приходил кислый чай пить. Он не то, чтобы прямо активный белк. Часто он спит. Но не ленится каждый день встречать меня с порога. Обычно он позволяет пройти по коридору и снять верхние шмотки. При этом ждёт, когда я повернусь спиной. А потом радостно всаживает в спину острые когти. Он просто не может оставаться спокойным при виде меня. Играть надо постоянно, включая волю к победе на полную мошь. Он не верил, когда я выигрывал на расслабоне. И мне пришлось научиться хитрить. Я сдавался, белк негодовал, отвлекался и сразу же получал коварный удар клешнёй. Сбоку или сверху. Неважно. Главное неожиданно. Так белке не надоедало.
Вдруг он перестал ловить антеннами усиков сигналы воздушной тревоги, издал смеющийся звук и скрипнул жёлтыми зубками. С досадой я понял, что Капитана Карбованца из меня не получится. Надо мной даже белка смеётся. Как быть? Может, Поджелудочным Веталем стану из комикса стану про охотников за привидениями?
– Елки зеленые! Зелёные как ….
– Боря, не смей при мне матом!
Мамаша затыкала шваброй куда попало. Белк имени Францисска Ассизского прицелился, но не успел. Его схватили за хвостик и бросили на дощатый пол в родительской половине. Он подскользнулся на лужице мыльной воды и на пузо. А потом погрёб обратно ко мне, стараясь набрызгать побольше.
– Почему не в школе?
Я показал пригласительный билет. С портретом в траурной рамке.
– В Пионерском парке?
– Там написано…
Мать прочла до конца:
– Белку свою в этот парк отнеси! Чтобы духу её вонючего здесь больше не было.
Обычно я пропускаю такие разговоры мимо ушей, но....
– Устроил из родительской квартиры стойло, садюжник! Несчастное животное…
Белк, устав грести, вскочил по стойке смирно.
Я поманил белку к себе; несчастное животное сделало пару неуверенных шагов и упало, притворяясь мёртвым. Играть с Францисском Асиззским в дохлый номер было некогда. Польские часы загорелись словами без цифр «czternas’cie». Похороны Добробабы скоро начнутся.
Растерзан медведями
Из-за похорон этих нас отпустили из школы пораньше. Сказали, переодеться в траурное, настроиться и поразмыслить над кое-чем. Идти мне до дома минут пятнадцать, вот я и поразмыслил. Потом ещё раз поразмыслил. И, наконец, откинув балласт того, о чём думается в обычные дни, принялся раскладывать в голове такой сложный пасьянс, что голова заскрипела как ступа у ведьмы!
Выходила какая-то ерунда. Почему Добробабу не хоронит его распрекрасный лицей? Почему похороны проходят не по микрорайону? Почему на похороны собираются неблагополучные школы со всей Пискарёвки? Причём, главным образом, те, мимо которых Добробабе без хорошего тычкового кастета в былые времена не пройти?
Ну, во-первых – Добробаба не культ личности. Не Горбачёв, так сказать, чтобы делать из его гибели трагедию мирового масштаба. Во вторых – пускай он рано погиб. Пускай не успел прославиться толком. Допустим, пропал без вести в лесу – ну так и что же в этом такого? Надо собирать учеников со всех районных школ по этому поводу? Устраивать шествие в пионерском парке? Нет, ну, чего ради, на самом деле, скажите, а?
– Папу с мамой Борькину позвать, да и всё, – рассуждал я перед зеркалом с мокрой железной расчёской… – Бабушку с дедушкой, если они ещё у него есть! Меня позовите, раз уж я друг его детства, – жестикулировал я, перебегая улицу на красный свет боком… – Невесту Борькину, – вспомнил уже перед самым пионерским парком и, закашлявшись, завершил: – Дружков – кха-а—аных индейцев!
…Один я знал, что на самом деле произошло. Может что-то забыл… но напомнить-то было некому! Кактус вообще ничего не знал. А бывшая Добробабина невеста как в воду канула. О ней никто в городе не вспоминал, будто не было её и в помине. Короче, совесть ела только меня одного....
Тем временем, в школе повесили Добробабин портрет в траурной рамке. Изобразили рамку в виде сердца пылающего. «Добробаба» было выведено красными буквами по зелёной кайме. Издалека это напоминало костёр. Или, скорее, пожар под запрещающей разводить костры табличкой. Некролог сопровождался описанием добробабиной многогранной общественной жизни. Так и было написано «многогранной». Что отмочалил такого многогранного Добробаба? Почему его жизнь ни с того, ни с сего стала общественной. Почему его урабатывают в землю как какого-то Брежнева? Подробностей не сообщали. В одном месте о пятнадцатилетнем Добробабе было сказано, что он «преданный муж». В другом – что «внимательный отец». Не хватало только написать “любящий дед”! Хорошо, хоть на деда наглости не хватило… В конце сообщалось о конце его прекрасной карьеры. Траурным, чёрно-алым шрифтом: – РАСТЕРЗАН МЕДВЕДЯМИ! И тут, я признаться, вздрогнул. Шрифт становился все меньше и меньше, сворачиваясь в ниточку; соболезнований было много, иначе бы всё не поместились. Но я-то видел, что соболезнуют Добробабе далеко не все. Кто-то, корявой рукой подписал под «растерзан медведями» – «Армия Трясогузки».