И вот сей коммунист, водрузив красное знамя, принялся произносить речи, да такие революционные и столь удивительным образом превращавшиеся тут же в бонапартистские, что после государственного переворота его не забыли. В свое время он был бароном — наш Брут стал им снова. Как только провозглашена была Империя, его немедленно же назначили сенатором, а там, немного погодя, он стал командором, кавалером ордена Почетного Легиона — да разве все упомнишь? — да, конечно, он заслужил их, все эти плевки, которые сияют звездами на его груди! И вот уже более семнадцати лет, как этот уважаемый, благомыслящий муж раз в две недели, по крайней мере, поднимается на трибуну, чтобы изрыгнуть свою злобу на Республику, удушенную в пятьдесят первом году, и прославить ниспосланного небом палача, удушившего ее.
Таковы — в самых кратких чертах — дела и поступки Марка — Фирмена Лоиса. Я, пожалуй, не ошибусь, если назову все это историей одного негодяя, как вы думаете?
Она умолкла и пристально взглянула на этого старого, матерого врага свободы, в жилах которого текла, между тем, та же благородная кровь апостола революции, что и в ней — благоговейной, самоотверженной служанке Свободы.
— А теперь, — сказала она грозно, — когда вы уже догадались, кто я такая, теперь, когда я выполнила свой долг, можете, милостивый государь, идти к вашим приспешникам и лизоблюдам, а они — бьюсь об заклад — уже удивляются тому, что вельможа, подобный вам, удостаивает столь долгой аудиенции меня, простую женщину из народа. Поторопитесь же, вам, быть может, предстоит пировать с ними сегодня последний раз. Уже наступает вечер, поздний вечер для нас, ведь мы старше этого столетия, а впереди — ночь, за которой уже не будет утра. Теперь я сказала все. Прими привет от Элен Лоис. Прощай, иуда!
И спокойно произнеся эти слова, она поднялась, строгая, величественная в своем бедном траурном платье, и медленно направилась к дверям, бросив последний взгляд — презрительный, сверкающий и острый, словно клинок, — на сраженного ужасом перебежчика и братоубийцу.
— Пропусти меня, — приказала она, — ну же, дорогу судье!
Он тяжело упал пред ней на колени и, весь дрожа, сложил в мольбе свои старые, оскверненные, преступные руки.
— Ради нашего отца, имя которого я предал, прости меня, сестра.
Она остановилась, твердая и спокойная, как бесстрастный исполнитель закона.
В этом вы ошибаетесь, я не сестра вам, — произнесла она, помолчав. — Я — та, чей голос в конце концов всегда бывает услышан. Я — Истина.
Затем молча, ни на что не глядя, она прошла мимо него, преступника, коленопреклоненного, низко склонившего голову и дрожащего от страха, как будто чья‑то невидимая рука занесла над ним топор.
— Элен! Элен!..
Она не оглянулась, даже не повернула голову. И тогда, терзаемый этой постигшей его карой, изнемогающий от ужаса — но не от раскаяния, ибо есть души, где раскаяние не может родиться, — сенатор барон Лоис, все еще стоя на коленях, которые, казалось, приросли к полу, устремил свои расширившиеся от ужаса глаза на двери кабинета, оставшиеся раскрытыми, и впервые за всю свою жизнь с чувством непоправимости ясно понял всю меру своей низости. А вдоль роскошной, ярко освещенной галереи, между двумя рядами ливрейных лакеев и нарядно одетых просителей, уходила прочь царственная и чистая, неподкупная седовласая вершительница Правосудия — полномочный представитель народа и бога, гражданка Изидор.