Потом радио сказало:
— Передаем концерт легкой музыки...«
Дальше начинается легкая музыка, то есть интеллигенты обсуждают между собой, что это и зачем. Художник-авангардист, для заработка рисующий плакаты, рисует плакат — кроваво-красное солнце, кроваво-красная лужа, труп в подворотне, на его фоне торжествующие юноша и девушка. Писатель размышляет о тщете литературы — все равно ведь никто никого не остановил! Любовница героя подговаривает его убить мужа. Разводиться не хочет, а убить — пожалуйста: очень он ее раздражает. Герой посылает ее подальше и выгоняет. «Слякоть», — бросает она ему. Герой много размышляет, как до этого дошло, и вспоминает, конечно, гражданскую войну: тогда ведь тоже все убивали всех! Но тут же перед ним встает светлый образ отца, комиссара, взятого в тридцать шестом одним из первых: судя по его уцелевшим письмам, он знал, за что воевал... «А в тридцать седьмом? — возражает ему друг. — Тогда тоже знали? Нет, милый, тогда каждый — каждого, и сейчас то же самое...»
В день убийств сам герой хочет отсидеться дома, но заставляет себя выйти на улицу: там, на Красной площади, напротив Мавзолея и кремлевской стены, в которую замурованы герои революции, он начинает было размышлять — «тот, кто первым сюда лег, этого не хотел», — но тут на него кто-то нападает сзади; ему удается отбиться и, что еще важней, преодолеть пароксизм ответной ярости. Потом герои собираются по случаю сорок третьей годовщины Октября и, радуясь, что уцелели, подводят итоги дня открытых убийств: в Москве убили около тысячи человек, а в Украине восприняли как директиву. Там все так воспринимают. Создали специальные отряды из молодежи. Из центра остановили в последний момент... В Нагорном Карабахе случилась чудовищная резня. А в Прибалтике не убили никого, и это сочли политической демонстрацией: вышло специальное постановление об усилении там политической работы.
Поразительно, как Даниэль все предсказал. Хотя, если честно, ничего поразительного: когда объявили настоящий день открытых убийств, то есть очередную свободу, все ровно так и вышло. Только тогда одним днем не ограничилось, так что поубивали несколько больше народу. Очередная гражданская приобрела форму братковских войн: тамбовские против солнцевских, грузинские против московских... И народу в этих войнах полегло, наверное, не меньше, чем в гражданскую. А если и меньше, то состав-то был тот же самый, самый уязвимый и самый необходимый во все времена: молодые мужчины.
Поначалу повесть Даниэля — который вообще всегда был в тени Синявского, его дерзких и ярких повестей, его крутого и безбашенного нрава, — воспринималась как мрачный анекдот о готовности населения выполнять любую директиву партии и правительства. Но анекдот на эту тему уже существовал; помните: «Товарищи! Завтра всех вас будут вешать! Вопросы есть?» — молчание, и вдруг одна рука. «Да!» — «А веревку свою приносить или вы дадите?»
Даниэль писал, конечно, не про это, его вещь шире — он о том, что милые люди, окружающие протагониста, уничтожили все тормоза. Да их никогда и не было, собственно. Они реально могут убить друг друга, и их не остановит ни тот факт, что они соотечественники, ни христианский запрет, ни врожденный инстинкт благоговения перед чудом жизни, который на самом деле древней и глубже религиозного чувства. Жизнь дешево стоит — даже тогда, когда написана эта вещь, в шестьдесят первом, в мирное, сравнительно благополучное время, отмеченное оттепельной симфонией государства и общества. Думаю, именно за эту повесть — обнаружившую роковую пустоту на месте всех идеологем — Синявский и Даниэль и пострадали прежде всего: «Что такое социалистический реализм?» им бы уж как-нибудь простили.
Я почти уверен, что если бы день открытых убийств был объявлен сегодня — уцелели бы не многие. Масштабы выкоса населения были бы примерно сопоставимы с той единственной гражданской (как все-таки талантлив Евтушенко! Ведь это он предложил Окуджаве вариант с «единственной» — у него было нейтральное «на той далекой, на гражданской». А она — единственная, всегда та же самая, и Окуджава на ней действительно погиб — трудно сомневаться, что октябрь 1993 года достался ему много тяжелей, чем подписантам «письма сорока трех»). Проблема в том, что российская власть, давно поднаторевшая в создании закрытых обществ, мастерски создает ситуацию, при которой любой хоть сколько-то мыслящий гражданин ненавидит себя, и все вместе терпеть не могут друг друга. Сейчас у нас ровно такая ситуация, и создает ее множество факторов: отсутствие внятной общей, да и личной цели (вертикальные лифты перевозят недалеко, и забираться в них приходится на четвереньках); страшное количество позорной, ничем не прикрытой, наглой лжи на всех этажах общества; подчеркнутый и столь же наглый аморализм большинства должностных лиц; агрессивная риторика, осознание внешней и внутренней угрозы, обострившееся «чувство врага», который везде... Я уже не предлагаю читать форумы и живые журналы — там даже самый невинный вопрос, вроде возрастных границ применения пустышки, немедленно вызывает реакцию столь непропорциональную, что страшно становится за всех этих людей, реальных, ездящих в одном с тобой транспорте. Россия — страна прекрасная и удивительная, но при всех своих несомненных плюсах она еще и абсолютный чемпион по созданию невыносимой атмосферы для подавляющего большинства ее населения. Сегодня душная злоба сгустилась, кажется, до предела, и объявить день открытых убийств снизу мешает только недостаток пассионарности. Все-таки, чтобы убивать, нужна хоть минимальная идея, а общество испорчено консьюмеризмом. Так что прав Борис Стругацкий — за этот самый мещанский консьюмеризм, столь ненавистный бескорыстным шестидесятникам, еще ухватятся как за последний тормоз: жрите сколько хотите, только не стреляйте.