Неужели все это взаправду, счастливо думал он, как будто бы только что убежал с уроков и мог при этом уже не бояться возможного наказания. Вот я выхожу на площадь, вот прохожу мимо Казанского собора, равняю шаг, заворачиваю, спотыкаюсь, снова выравниваю шаг, обхожу рабочих, и за все это время никто не остановит меня, не закричит, не сделает так, чтобы я понял, что все это шествие, и митинг, и парад - недоразумение, пуф, мираж. Если бы ректор видел меня сейчас… но тут Иван Александрович вдруг ясно разглядел перед собой хорошо знакомое, сморщенное лицо ректора, епископа Феодора, и понял, что тот не сказал бы ему вовсе ничего резкого, а только озабоченно перекрестил его, как тяжелого больного в жару и бреду. Ректор почему-то слился в его воображении с издевательской жалостью комиссариатского врача, отчего Иван Александрович, по-прежнему шагавший по площади, почувствовал себя уязвленным, обиженным даже. Коммунизм и пролетариат - это совсем не шутки, как вам всем, господа, представляется! - захотелось сердито прокричать ему, но кричать было некому. Мы еще убедим вас, что все в мире устроено не по-вашему, и никогда по-вашему больше не будет! - ссорился он с ректором и врачом, мысленно отдаваясь участию в некотором множестве, состава которого он сам еще не знал, и даже не хотел знать в эту гневную секунду. Достаточно было и того, что он мог и хотел в нем участвовать.
Гидра мировой буржуазии, нарисованная из кружков, ромбов и прямоугольников на большом деревянном щите, смотрела на Ивана Александровича ласково и даже как-то утешительно. Пока он злился, пошел дождь, но такой же смирный, уютный, как и ветер до этого. Но теперь его уже ничто не радовало.
Мы вам еще покажем, снова начал он шипеть про себя - и тут его отвлекли прерывистые, но все же очень резкие звуки, как будто что-то рвалось и портилось где-то совсем рядом. Он остановился и обернулся.
В двадцати шагах от него была Никольская башня в окружении низеньких часовенок, снизу вся разбитая от артиллерийских обстрелов. Над ее воротами вывешено было большое красное знамя, кажется, посвященное мировому Интернационалу. Теперь, на глазах у Ивана Александровича, оно разрывалось и слетало вниз - точнее, отдельные его части ровными, как в мастерской отрезанными кусками плавно опускались и падали к ногам задравшего голову часового. За знаменем оказался образ Николая Угодника, с разбитым пулями крестом и отчетливо видным мечом, в окружении двух ангелов, почтительно державших пальмовые ветви.
Пальмовая ветвь обыкновенно служит символом мученичества, как-то само пришло в голову обьяснение, много раз слышанное в училище.
Ангелы, основательно поврежденные пальбой, и, вследствие разнообразных огнестрельных следов уже не похожие между собой, любовно смотрели на Святителя Николая, смотрели, аккуратно сжимая свою ношу, но, казалось, совершенно не замечали друг друга. Им, соседствовавшим так близко, не было друг до друга никакого дела - они были всецело поглощены созерцанием святого.
А он, подняв меч, смотрел прямо на Ивана Александровича. Во взгляде его, вполне открывшемся, когда предпоследний кусок ткани спустился на землю, можно было прочесть и воинственность, и огорчение, и суровую решимость открыть какую-то новую, невыносимую правду, но Иван Александрович, не ожидавший такого столкновения именно здесь, именно сегодня, увидел в нем нечто мгновенно его успокоившее, примирившее, изгнавшее прочь его прежнее раздражение.
Ему показалось, что все его неловкое, лишнее прошлое, в одну минуту оказавшееся перед ним на покалеченной башне, на него уже не сердится, и не осуждает, но лишь тихо следует за ним.
Даже сейчас я как-нибудь останусь с тобой, словно бы шепнул ему образ, выглянувший из-под знамени.
И та мучительная дистанция между озабоченным, грустным ректором, который даже теперь наверняка любил и молча перекрестил бы его, и этими галдящими вокруг него гужоновцами и бромлеевцами, один из которых, тощий, растрепанный, вдруг замахал флагом, на котором было выведено «Одолеем чуму империализма и капитала!» и, мелко семеня, побежал к Минину и Пожарскому, под ногами у которых начинался митинг, - теперь эта дистанция разом пропала. Злости больше не было. Весь его жар, все болезненное волнение - исчезло.