При таких условиях неудивительно, что общественное мнение еще в течение всего V столетия относилось враждебно к просвещению. Невежество во все времена питает глубокое недоверие к знанию, и ортодоксия справедливо видит в науке своего опаснейшего врага. Как столько раз позже, верующие уже тогда начали требовать полицейских мер против зла науки, которого они не могли искоренить духовными средствами. Пример в этом отношении, к сожалению, подали Афины, чтобы сохранить за собой славу благочестивейшего из греческих городов. Едва возникшая наука уже выставила своих первых мучеников. „Безбожный" Диагор из Мелоса был во время Пелопоннесской войны, по постановлению афинского народа, изгнан из Афин и за голову его назначена награда. Сочинения Протагора были сожжены в Афинах на площади рукою палача, и сам великий ученый принужден был бежать из города. Точно так же и Анаксагор был привлечен к суду по обвинению в безбожии; и хотя здесь, как мы видели, примешались и политические причины, но для большинства судей главное значение имела, очевидно, опасность, грозившая религии. Тридцать лет спустя Сократ был осужден и казнен за преступления против веры. Характерно, что Анаксагор, будучи вынужден, вследствие упомянутого процесса, покинуть Афины, встретил почетный прием в Лампсаке; население азиатской Греции, колыбели греческой образованности, было просвещеннее, чем жители самой Эллады.
Подобные процессы случались, конечно, редко. Но масса народа, и не одни только низшие классы, была твердо уверена, что каждый софист, т.е., по тогдашнему словоупотреблению, каждый преподаватель философии и риторики, — безнравственный человек, вроде того, как теперь верующий католик представляет себе масона, или многие из тех, которые называют себя образованными людьми, — материалиста. Отсюда само собой следовало, что преподавание таких людей развращает молодежь. Как ни несправедлив был этот упрек в большинстве случаев — достаточно вспомнить, что по такому обвинению был осужден и Сократ, — но в известном смысле он мог казаться до некоторой степени основательным, потому что молодых людей приводила в школы софистов не столько жажда отвлеченного философского образования, сколько стремление усвоить себе ораторское искусство, необходимое для достижения практических целей, все равно как теперь опустели бы университеты, если бы они перестали служить средством для практической карьеры. А риторика сама по себе в нравственном отношении безразлична. Она — оружие, которое дает или, по крайней мере, тогда давало тому, кто им владеет, преимущество над всеми остальными людьми; за способ пользования этим оружием учитель так же мало ответственен, как купец, продающий револьвер, — за убийство, которое совершает им покупатель. Единственная задача оратора, как такового, — убедить слушателей в справедливости защищаемого им дела; справедливо ли дело по существу, — это для его цели совершенно безразлично. И чем более несправедливо дело, тем искуснее должна быть защита, чтобы дело все-таки могло восторжествовать. В этом смысле противники софистики были правы, утверждая, что цель нового искусства сводится к тому, чтобы слабое дело сделать сильным. Но несправедливо упрекали риторику в том, что она возвела в систему искусство, которым люди эмпирически пользовались с тех пор, как существует человеческое общество. Еще менее справедливо было делать ответственными за это отдельных учителей красноречия, тем более что софисты — именно потому, что они хорошо понимали опасность одностороннего изучения формальной риторики, — старались одновременно внушать своим ученикам твердые нравственные убеждения. Что в среду софистов проникали и нечистые элементы, что некоторые из тех, кто получил образование в их школах, делали безнравственное употребление из приобретенных знаний, — это было вполне естественно; но осуждать за это новое просвещение было так же неразумно, как если бы в наше время кто-нибудь захотел уничтожить железные дороги, потому что на них иногда случаются катастрофы.