Только по ту сторону Олимпа и Акрокеравнских гор мы встречаем народы другого племени: на западе иллирийцев, на востоке — фракийцев. От языка последних сохранились лишь немногие следы, которых, однако, вполне достаточно, чтобы уничтожить всякое сомнение в принадлежности этого народа к индогерманской группе племен. То же самое можно сказать об иллирийском языке, который, как известно, продолжает жить в современном албанском. Но если эти народы и были родственны грекам по племенному происхождению, то их наречия сильно отличались от греческого языка и греки могли объясняться с ними только через переводчиков; так же велика была разница между греческой культурой, с одной стороны, и культурой фракийцев или иллирийцев, с другой.
Греческие писатели V и IV веков обыкновенно причисляют к варварам и южных соседей фракийцев и иллирийцев — эпирцев и македонян. И действительно, при своем отдаленном положении, эти народы принимали мало участия в культурном развитии нации; здесь до поздней исторической эпохи уцелел остаток доисторической древности Греции, и мы не можем осудить афинянина времен Перикла или Демосфена, который, путешествуя по этим странам, спрашивал себя, действительно ли он еще в Греции. Древний Гесиод был менее нетерпим: он прямо называет македонян греками, и местные названия, имена лиц и уцелевшие остатки эпиротского и македонского наречий неопровержимо доказывают, что он был прав, т.е. что македоняне и эпирцы действительно принадлежали к греческому племени. Притом, Додона не могла бы уже так рано сделаться национальным святилищем греков, если бы она лежала в варварской стране. А между эпирцами и македонянами вообще невозможно провести резкой черты в этнографическом отношении. Правда, равнина Аксия — позднейшая Нижняя Македония — была первоначально заселена фракийскими племенами и обратилась в греческую страну лишь с VII века, благодаря завоеваниям македонских царей из дома Аргеадов. Если поэтому примесь чужих элементов должна была быть здесь особенно велика, то она все-таки была не больше той, которая встречалась во многих других колониях, считавшихся, тем не менее, истинно греческими.
На своей новой родине греки, вероятно, еще долго вели бродячий или полубродячий образ жизни. Но по мере того, как население увеличивалось, недостаток земли принуждал его к более интенсивной эксплуатации почвы; земледелие все более отодвигало скотоводство на задний план, и нация оказалась прикрепленной к земле. При этом члены одного и того же рода, державшиеся вместе во время переселения, селились друг подле друга, как это наблюдается и во всех других странах, занятых индогерманцами, — в Индии, Германии, Италии и т.п. Еще в историческое время добрая четверть всех деревень Аттики называлась по именам тех родов, которыми они были основаны.
Дело в том, что у греков, как и у всех остальных индогерманских народов, господствовал родовой порядок, — без сомнения, наследие той эпохи, которая предшествовала разделению племен. Человека, не принадлежащего к такому союзу (фратрия, фратра и т.д.), еще Гомер представляет себе не иначе, как беззаконным и безбожным[54] В основе этого порядка, по-видимому, и здесь лежало первоначально материнское право. Это доказывается тем выдающимся положением, которое занимают родоначальницы в генеалогической традиции; а в Эпизефирских Локрах знать даже в позднее время производила себя не от родоначальников, а от благородных женщин из так называемых „ста домов", которыми, по преданию, была основана эта колония. Такой же характер носит легенда об основании Тарента „сыновьями дев", парфениями. Во всяком случае этот строй был оставлен очень рано. Уже в самой отдаленной древности, от которой до нас дошли сведения, принадлежность к роду обусловливалась происхождением со стороны отца; и так как с этой точки зрения легенды, возникшие на почве материнского права, казались странными позднейшим поколениям, то предание внесло в них поправку, дав в супруги каждой родоначальнице какого-нибудь бога. Таким образом, все члены рода смотрели на себя теперь как на потомков одного общего родоначальника, от которого они производили и самое имя рода; в действительности дело происходило, конечно, наоборот, т.е. мнимый основатель рода был не чем иным, как персонификацией родового имени. Происхождение со стороны матери не играло при этом никакой роли; даже в то время, когда моногамия достигла уже полного господства, сыновья наложниц и рабынь вступали в род отца наравне с законными сыновьями и — хотя в меньшей степени, чем последние — принимали участие в дележе наследства.