В то утро мадам Виктория сказала дочери:
— Порадуйся напоследок, Софья: скоро ты лишишься этого удовольствия.
— Почему?
— Потому что богатые господа не пускают своих жен на кухню. Они нанимают поваров.
— У нас богатые женщины сами готовят. И я буду сама готовить. Греки обожают стряпню своих жен.
— Конечно. Какая без этого жизнь? Но твой будущий муж не грек, сколько бы он ни старался.
Хозяева и гость сидели в саду, в тени вьющегося виноградника. Мужчины потягивали узо — крепкое виноградное сусло, сдобренное анисом и разбавленное холодной водой до молочного цвета. К узо Софья и Мариго подали закуски: блюда тиропитас — шершавых горячих кулечков из шпината с сырной начинкой; мясистые соленые маслины; помидоры, фаршированные рисом и пряностями; долмадакья — крохотные голубцы в виноградных листьях; каламарья—соленую каракатицу; золотистого жареного осьминога; мидии, начиненные рисом, коринкой, пряностями, петрушкой; тарамосалата — салат из красной икры и чеснока; имам байлди меце — тонкие ломтики баклажан, слегка обжаренные в оливковом масле с помидорами и луком, и, наконец, луканика—острую греческую колбасу, порезанную кусочками.
Генри Шлиман сделал мадам Виктории комплимент: какое разнообразие великолепных мецетакья — закусок.
— Мои дочери тоже заслуживают вашей похвалы, — ответила мадам Виктория. — Пока я занималась обедом, Софья приготовила шпинаты, мидии и долмадакья.
Шлиман взял с тарелки шпинатный комочек и взглянул через стол на Софью. Она была особенно хороша в этот теплый воскресный день. Раскрасневшись на кухне, она нашла минутку сполоснуть лицо ароматной водой, гладко расчесанные волосы струились темным блеском. Большие карие глаза глядели с живым интересом. На ней было прелестное голубое шелковое платье, схваченное на боках сборками; сборка из того же материала спускалась с плеч и завязывалась бантом на груди, которая нынче была открыта чуть больше, чем в будничных платьях. Славное платьице, только Софья явно выросла из него. Мадам Виктория ужасно огорчалась, что не было денег прилично одеть Софью.
— Чтобы полюбоваться на туалеты, господину Шлиману не стоило забираться в такую даль, — возражала Софья.
— Одеваться нужно как можно лучше, — настаивала мадам Виктория.
Ну как было не поддеть такую чопорную викторианскую матушку!
— А чем я плоха в этом платье, мама? Я расту и развиваюсь—вся в тебя, и платье это подчеркивает.
— Ну, вот! — бранчливо отозвалась мадам Виктория. — Вот оно, легкомыслие! Это отцова родня в тебе говорит. Господин Шлиман заехал на край света, чтобы заглянуть в твое сердце.
Софья весело рассмеялась.
— То-то он не сводит глаз с моего лица и фигуры! Чтобы доставить матери удовольствие, она надела фамильную драгоценность — золотую брошь.
Пора было идти в столовую, в прохладу, сбереженную закрытыми ставнями. Софья помогала накрывать на стол, менять блюда. За это пришлось побороться: мать хотела, чтобы она «была за столом хозяйкой».
— Мама, не надо вводить господина Шлимана в заблуждение. Ему приятнее видеть, что я все делаю наравне со всеми, а не сижу сложа руки, как королева. Ведь ему будет нужна помощница в раскопках.
— Он не работницу приехал нанимать! — взорвалась родительница.
Сначала Софья и Мариго подали куриный суп с яично-лимонной заправкой. Потом на столе появились восторженно встреченные барбуни—похрустывающие на зубах жареные красногрудки. После рыбного Софья внесла жареных цыплят, а следом баранью ногу с рисовым пловом, фасоль с помидорами в масле и лимонном соке. Салат из стеблей одуванчика был заправлен укропом, оливками и дольками фета—изумительного белого сыра из козьего молока. На десерт подали грецкие орехи в разогретом гиметском меду, рахат-лукум, пончики с вареньем из розовых лепестков, апельсины, крошечное миндальное пирожное и уже под конец—кофе по-турецки или по-гречески, как с чувством заслуженной гордости стали его называть после войны за независимость.
Выйдя после обеда в сад, Шлиман похлопал себя по золотой цепочке, свисавшей из жилетного кармашка, и промолвил:
— Царский обед. В Европе еще не знают, какие великие кулинары греки.
Он поднялся с места, направился в сторону Софьи—и разочарованно застыл: в калитку входили родственники и друзья, тоже покончившие с воскресным обедом, и скоро сад опять был полон гостей.
Поразительно, как переменилось к ней отношение в Колоне! Кто она была прежде? Способная девочка, получила прекрасное образование, недавно с отличием закончила привилегированный Арсакейон. И конечно, все знали, что семья еле-еле наскребла денег, чтобы расплатиться за последний семестр.
А теперь?! Когда она утром шла с матерью на рынок купить еще теплый деревенский хлеб, мужчины, сняв шляпы, раскланивались с ней, юноши, не скрывая восхищения, пялили на нее глаза, старухи с преувеличенной сердечностью поздравляли ее, а подруги натянуто улыбались, стараясь не выдать своей зависти.
— Можно подумать, — шептала она матери, — что я стала самой важной персоной в Колоне. Богатый иностранец зашел к нам в гости—только и всего! Он еще не сделал предложения, а они меня уже выдали замуж.
— Он сделает предложение, — заверила мадам Виктория. — Он с этим приехал. Он от тебя без ума, детка, это все видят.
— Зато я вижу и слышу, что он без ума от Гомера, — рассмеялась Софья.
— Тебе бы только шутить.
— А без шутки невкусно.
На следующее утро Шлиман прислал ей подарок и письмо:
«Афины, 6 сентября 1869.
Дорогая мисс Софья, окажите любезность принять эти кораллы. Будьте осторожны — нитка непрочная, ее надо заменить шелковой, чтобы не растерять бусины. Спросите, пожалуйста, Ваших высокочтимых родителей и напишите мне, когда я смогу видеть Вас не на людях, а наедине, и не раз, а чаще, поскольку, я полагаю, мы видимся, чтобы узнать друг друга и решить, сможем ли мы сойтись характерами. Мы ни до чего не договоримся, когда вокруг столько людей. Брак — прекраснейшее здание, если он утверждается на уважении, любви и добродетели. И он тягчайшая кабала, когда в основе его корысть или плотское влечение.
Благодарение богу, я не так безумен, чтобы с закрытыми глазами ринуться во второй брак. Если афинские обычаи не позволят мне чаще видеть Вас одну с родителями и лучше узнать Вас, то я прошу Вас не думать больше обо мне.
Соблаговолите принять уверения в моем самом искреннем почтении.
Генри Шлиман».
Она едва успела оправиться от изумления, прочитав это письмо, как явился второй посыльный:
«Дорогая мисс Софья, не могли бы Вы с вашей почтенной матушкой быть сегодня без четверти два на станции? Там Вы встретите господина Ламбридиса и его высокочтимую супругу, и мы вместе поедем в Пирей. В Пирее мы возьмем лодку и немного поплаваем. Надеюсь, Вы не лишите нас удовольствия видеть Вас, и заверяю в своем уважении.
Пожалуйста, напишите мне в ответ два-три слова.
Г. Ш.»
Софья никогда не плавала на лодке; не в пример соотечественникам, она вообще боялась воды. За все семнадцать лет не было случая, чтобы она не страдала морской болезнью, даже когда летом семья «выбиралась на природу» на вполне надежном пароходе и недалеко—на острова Эгину или Андрос.
— Что же делать? — встревожилась она. — Эгей меня видит насквозь, он обязательно разбушуется. И отказывать господину Шлиману не хочется: еще обидится и тоже поднимет бурю.
— Отправь записку господину Шлиману, объясни, что ты в восторге от его приглашения, но без согласия отца не можешь его принять, а отец запаздывает, и пусть господин Шлиман сам приходит к ужину, мы позаботимся, чтобы у вас была возможность поговорить спокойно и наедине.
Только она отослала ответ, как вернулся проголодавшийся Георгиос Энгастроменос. Он прочитал оба письма Шлимана и поднял глаза на жену и дочь.
— Ясно, надо ехать. Сейчас же пошли господину Шлиману свое согласие. А ты, Виктория, — продолжал он строго, — проследи, чтобы Софья и господин Шлиман могли немного поговорить о своих делах, займи тем временем Ламбридисов. Если не можешь закрыть глаза, то по крайней мере гляди сквозь пальцы.