Выбрать главу

Я посмеялся и уверил сестру, что Тека – тот единственный друг, в котором я могу совершенно не сомневаться. Я сказал ей: «Он восхищается чудом птиц и рек даже более, чем я сам».

Именно этот мой друг и был тем, кто отпер городские ворота для Кортеса и его армии».

Письмо семьдесят первое

Мне снилось, что мы с Монтесумой идём по берегу Белой реки. Монтесума сказал: «Кортес окрасил тростники в моих реках кровью моих детей. Глядя на это, я спрашивал себя, не является ли в нашем мире тоска по раю проклятием; но даже когда бушевал пожар, я знал, что отречься от своих райских садов, отречься от своих рек, от детей, птичников, от вольеров с птицами – это значит умереть заживо.

Последнее, что я увидел своими слезящимися от пепла глазами: три птицы вылетели из горящих вольеров.

Полный восторга, я наблюдал их полёт, когда стрела Теки вонзилась мне между плеч и пробила сердце».

Письмо семьдесят второе

За три дня до смерти с моим отцом случился удар, после которого он уже не мог говорить. Ни слова, ни одного звука не сходило с его языка.

Я приехал в больницу, чтобы встретиться с ним – впервые за многие годы.

Он лежал скрючившись, словно хотел завернуться в самого себя. Он был так неподвижен, что его тень казалась вырезанной из чёрного камня. Его волосы были белыми, как снег, а взгляд – расфокусированным и безучастным.

На грубых руках рельефно выступали вены, а ладони были так сильно испещрены линиями и трещинками, что напоминали сухое речное русло. Я взял его за запястье; пульс был едва ощутим.

Я попытался поймать его взгляд. Там было что-то большее, чем тихая грусть. Впервые я почувствовал в нём огромное, мучительное одиночество.

Он наточил плотницкий карандаш и написал мне на кусочке бумаги вот что:

«Моё сердце подобно старому дому, окна которого годами не открывались. Но теперь я слышу, как они открываются. Я помню журавлей, медленно летящих над талым ледником Гималаев; помню, как спал на хвостах ламантинов; помню песни лахтаков, крик зебры, трели древесных лягушек и как щёлкают люди сан; помню уши каракала, раскачивающихся слонов, прыгающих китов, силуэт антилопы, изгиб пальчиков сурикаты; помню, как плыл по Ганге, спускался по Нилу, поднимался по ступеням Дхаммаязики и бродил по коридорам Хатшепсут; помню множество женских лиц, бесконечные моря, тысячи миль рек. Я помню, как стал отцом двух детей, помню свою жену, и обещания, и как надевал кольцо ей на палец, и как откинул фату, и поцелуй, и вальс, и как ломали косточку, и вкус свадебного пирога, и лепестки лотоса, плавающие в меду, как разламывал гранаты и как снимал с персика тонкую кожицу. Я помню всё. Но я не помню, чтобы когда-то любил».

Он потянулся за своим старым фотоаппаратом. Я увидел, как он смотрит на меня сквозь объектив камеры.

Он не сразу справился с фокусировкой и экспозицией. Наконец он поднял указательный палец, давая мне понять, что плёнки осталось только на один кадр.

Мы оба знали, что снимая меня, ему ни разу не удалось проникнуть в то, что скрывается за поверхностью. Возможно, отец надеялся на этой последней фотографии ухватить то, чего не хватало всем предыдущим.

Мы замерли. Отец смотрел сквозь меня. Казалось, что он рассматривает что-то далёкое. Что-то, чего я не мог видеть.

И ничего не происходило.

Мы неуклюже засмеялись. Было что-то трагикомическое в том упорстве, с которым он боролся со своим телом, пытаясь придать ему на кровати устойчивое положение. Его руки дрожали.

Он отложил фотоаппарат, так и не нажав кнопку затвора.

Выражение его глаз было таким, словно он хочет поверить мне какую-то тайну. Но он не мог говорить. Склонившись над бумагой, он нацарапал последние из когда-либо написанных им слов:

«Слишком мало света».

Письмо семьдесят третье

Помнишь фотографию, где я сижу на трёхколёсном велосипеде, погружённый в свои мысли? Мне было четыре года. Я мечтал о слонах.

У меня были оттопыренные уши, и другие дети дразнили меня слоном. Другого четырёхлетку это могло ранить, а меня наполняло гордостью. Увы, мать не разделяла моей любви к слонам. Она записала меня на операцию, чтобы хирург своим скальпелем придал моим ушам приглаженный вид.

Когда меня привезли в операционную, я запаниковал. Там не было окон. Я не мог видеть неба. Как было слонам-хранителям присматривать за мной, пока меня оперируют?

Позвали мать. Она попыталась успокоить меня; она сказала, что если у меня есть желание, оно непременно будет услышано.

Я пожелал, чтобы в лесу у нашего дома водились слоны.

Когда я вернулся домой, то заперся в своей комнате, снял повязки с ушей и посмотрел на себя в зеркало. Мне страстно захотелось, чтобы мои уши снова стали, как прежде.

А потом я посмотрел в окно и не увидел ни одного слона.

Сегодня вечером я отправляюсь в Индию. Может быть, слоны исполнят моё желание?

Письмо семьдесят четвёртое

Я всё ещё храню то первое письмо, которое ты мне написала. Я ношу его с собой как карманный сад.

Если ты сейчас придёшь ко мне,

Твои минуты станут часами,

Твои часы станут днями,

Твои дни станут целой жизнью.

Я никогда не уверен, читаю ли я это письмо, или оно читает меня.

Письмо семьдесят пятое

Четырежды в год, ночью, серые слоны уплывают в открытое море и там танцуют с китами. Они кружатся под луной, как дервиши, пока одно время года не сменит другое.

Вчера ночью я оставил окна открытыми, чтобы слышать, как слоны и киты кружатся.

Сегодня утром наступил первый весенний день.

Я встал с постели и подошёл к окну. Я закрыл глаза и увидел, как в четыре года целую слона в цирке.

Я увидел, как в девять целую девочку в доме на дереве.

Я увидел, как в пятнадцать целую свою девушку на чердаке.

А потом я увидел твоё лицо – за мгновение до того, как я впервые поцеловал тебя.

Я прошептал тебе на ухо: «В прошлой жизни я был слоном. Поцеловать слона приносит удачу».

Письмо семьдесят шестое

Мне снилось, что мы с Монтесумой идём по берегу реки Аюнг. Несколько слонов качалось на водах реки меж её извилистых берегов, напоминая серебряные орхидеи в кувшине.

Монтесума сказал: «Стой здесь и слушай всем своим телом.

Я не знаю более глубокой тишины, чем когда птица на заре медленно поднимает голову. Становится так тихо, и даже ещё тише, что в конце концов в этом глубочайшем покое ты можешь ощутить все его текстуры, оттенки, ароматы и ритмы. Если внимательно слушать, часто эту тишину можно почувствовать непосредственно перед тем, как птица начинает петь».

Я не помню, чтобы когда-либо прежде ощущал такую тишину; разве только один раз – когда мы с тобой впервые легли вместе.

Письмо семьдесят седьмое

Миллионы лет человек ходил по земле, но только шесть тысяч лет назад было написано первое письмо.

Кем был тот или та, кто в конце концов решил, что произнесённых слов недостаточно? Что искали они в написанном слове такое, чего не могли найти в сказанном?

Пытались ли они вернуть слову его священную тайну, записывая его?

Теперь, спустя тысячи лет после написания первого письма, от чистоты и ясности записанных слов почти ничего не осталось. Они значат меньше. Или они значат больше. Они смущают. Они затуманивают.