Как ты нашла меня?
Я не шевелился.
Я лежал на животе у себя в постели и слушал.
Ты мягко положила руку мне на плечо. Другой рукой ты погладила меня по голове, разгладила морщины у меня на лбу. Потом ты пробежала кончиками пальцев по моей шее и позвоночнику, как будто искала слово. Несмело взяв меня за руку, ты что-то начертила у меня на ладони.
Я так и не пошевелился. Ты тихо дышала. Я почувствовал, как ты встала и ушла в темноту. Вновь было слышно, как ты осторожно нажимаешь дверную ручку.
Я пытался схватить ощущение от прикосновения твоего пальца, но поверхность моей ладони была словно вытершиеся буквы Брайля.
Я не мог найти слово.
Каждый день я ищу его; я пытаюсь вновь написать его – пальцем в воде, веткой в песке, пером в воздухе, ручкой на бумаге, объективом камеры…
Может быть, то, что ты начертила, вовсе и не было словом. Может быть, это был образ.
Письмо девяностое
Когда, бывало, я допоздна писал, лёжа рядом с тобой в кровати, меня успокаивал звук твоего дыхания. Иногда я сам задерживал дыхание и наблюдал, как мерно поднимается и опускается твоя грудь. Я чувствовал себя слепцом, погружённым в умиротворяющие звуки и ароматы цветущего сада.
Сейчас, когда я лежу в кровати и пишу это письмо, я слышу только собственное дыхание.
А когда я задерживаю дыхание, то слышу лишь тишину.
Этой ночью я чувствую себя шахтёром, который, опускаясь всё глубже и глубже в тёмную шахту, тоскует по своему саду – его ароматам и звукам.
Письмо девяносто первое
Рождественский сочельник. Я сижу в поезде, который идёт в Бенарес. Когда-то мы так же ехали с тобой вместе. Только тогда мы ехали с востока на запад, а теперь я еду с запада на восток. Когда я смотрю в окно, кажется, что время течёт вперёд и назад одновременно.
В одном купе со мной едут буддийский монах и маленький мальчик.
Спустя несколько часов пути я поворачиваюсь к монаху и говорю: «Простите, если я излишне любопытен; но всю последнюю сотню миль я ломаю голову над тем, что могло заставить вас стать монахом».
Прежде чем ответить, монах размышляет. Наконец говорит:
«Как ты знаешь, многим детям в Индии раз в год полностью обривают голову, пока им не исполнится пять. Это чтобы волосы у них росли сильными и густыми.
Когда мама выбрила меня на мой третий день рождения, я вышел через заднюю дверь в сад, и начался дождь. Я почувствовал, как мою кожу ласкают тысячи шёлковых нитей; слышал, как капли падают на мою гладко выбритую голову. Я услышал множество октав песни дождя: дождь по песку, дождь по камню, дождь по птичьим крыльям, дождь по пальмовым листьям, дождь по реке. Капли скатывались по моему лбу, стекали по переносице, падали на язык. Я шёл, и движение моих ног следовало ритму дождя; а когда я лёг в мокрую зелёную траву, моя голова была словно камень, омываемый и полируемый прохладной речной водой.
И я решил, что когда вырасту, стану монахом. Ведь, будучи монахом, я мог всегда оставаться в ритме дождя и ходить только в его ритме».
Письмо девяносто девятое
Как-то мы с тобой, будучи в Бенаресе, плавали по реке в деревянной лодке. Вокруг нас плавали живущие в Ганге дельфины, и всякий раз, как я опускал вёсла в воду, в моих ладонях едва ощутимо отдавалось их перещёлкиванье.
А когда закатное солнце бросило красную тень на твоё лицо, я отложил вёсла.
И вот я снова здесь, теперь в одиночестве. Я провёл много часов, плавая в лодке. Воздух полон запаха влажного дерева. Нет солнца, и нет дельфинов, и мои руки мёрзнут от холодного ветра. Я слышу вдали плеск вёсел, но трудно сказать, приближаются они или удаляются.
Я страстно хочу увидеть твоё лицо.
Я тоскую по той безмятежности, которая снисходила на меня, когда я смотрел на него.
Возможно, если бы я сейчас снова увидел его, мне было бы проще найти потерянное мной собственное лицо.
Письмо сто первое
Подлинный бортовой журнал был самой ценной рукописью в библиотеке моего дома на дереве. Последняя запись там была такая:
В год тысяча семьсот двадцать первый ураган Кортес погубил корабль Песня-из-сна. Судно разбилось, сев на коралловый риф близ острова Борнео. Мы везли драгоценный груз: тысячу виолончелей и стадо слонов из пустыни Калахари.
Орангутаны, устроившись на верхних ветвях деревьев, наблюдали с берега, как я режу слоновьи путы, чтобы слоны могли безопасно уплыть.
Команда покинула судно, а я остался со слонами.
Слоны не стали уходить с корабля. Судно качалось и опасно кренилось на один борт, но слоны стояли на палубе твёрдо. Они осторожно достали виолончели из футляров и ловко подёргали струны каждого инструмента, таким образом прекрасно все их настроив.
Потом они начали играть Баха – первую сюиту для виолончели. В ту же минуту орангутаны подали сигнал стаду китов. С оглушительным плеском киты приплыли по волнам и окружили корабль. Заворожённые музыкой, они внимали ей, сдерживая свои фонтаны. Орангутаны раскачивались, взявшись за руки.
Когда слоны отложили виолончели, киты выстроились на поверхности воды в ряд, плотно прижавшись друг к другу, поклонились слонам и пригласили их пройти по своим спинам.
Спустившись на образованный китами причал, слоны принялись играть дальше и продолжали играть всё время, пока мы шли. И когда последняя нота сюиты отозвалась в воде, слоны ступили на твёрдую почву.
Письмо сто сорок второе
Гуляя среди колонн храма текущей воды, я увидел старую женщину, преклонившую колени у надгробного камня. Она негромко говорила что-то, но даже подойдя ближе, я не мог разобрать слов.
Когда я приблизился к ней вплотную, то понял, что она поёт песню. При этом она перебирала пуговицы своей истрёпанной куртки. Обернувшись, женщина приветствовала меня взглядом. Я сел рядом с ней и спросил, что за песню она поёт.
«Я пела не песню, – сказала она. – Я пела письма.
Если хочешь, я расскажу тебе историю этих писем.
Когда-то давно я была женой политзаключённого. В течение трёх лет я не могла ни увидеться со своим мужем, ни написать ему. Пока он находился в тюрьме, я лишилась дома, так что мне приходилось ночевать в храме.
Я ждала его.
В день, когда его должны были выпустить, меня встретил у тюремных ворот охранник. Он сказал мне, что мой муж умер, и что его смерть должна была оставаться в тайне. «Если кто-нибудь узнает, что я говорил с тобой, – сказал он мне, – я займу его место за решёткой. Прости, но я больше ничего не могу сказать тебе». Он отдал мне пару рваных белых штанов, измятую рубашку и старую шерстяную куртку.
Возвратившись в храм, я выстирала штаны своего мужа, залатала прорехи на коленях и дыры в карманах. Я отчистила, выгладила и сложила его рубашку. Потом я положила штаны и рубашку в коробку, сделанную из высушенных пальмовых листьев.
Когда я положила его куртку к себе на колени, то заметила, что её швы были грубо зачинены. Я распорола их, и из-под подкладки сотнями посыпались письма. Собрав их, я стала их распечатывать, одно за одним. Все они были адресованы мне.
Я читала и перечитывала эти письма, пока все они не запечатлелись у меня в памяти. После этого я зашила их обратно в подкладку.
Тридцать три года я живу в этом храме и всегда сплю, надев эту куртку с письмами. Когда придёт смерть, единственное моё желание состоит в том, чтобы в ней же меня и похоронили».
Я был так тронут, что не знал, как выразить ей признательность. Я сказал ей, что отправляюсь в море и мог бы взять её с собой. Она колебалась, но в конце концов дала согласие.