Омерзительны черви, омерзительно зрелище лопнувших животов, гниющих лиц с вытекающими глазами, но запах – хуже всего. У Алатри мания трупного запаха: он ему снится, обступает со всех сторон и, сжимая кольцо осады, медленно губит.
Он задел меня, сравнив запах смерти, блуждающий по извилинам его мозга, с ладаном, «запахом, столь любимым Господом». Мысль развеселила его, он смеется и даже хохочет:
– А может, – говорит он, глядя на меня вопросительно, – запах разлагающейся в окопах плоти нравится Ему больше? Тогда бы все прекрасно объяснялось: и причина войны, и ее нескончаемость.
Я не отвечаю ему; просто иду рядом. Алатри некрасив, он, можно сказать, совершенный образец неописуемого уродства. Косоглазие и асимметричность лица – это еще куда ни шло, но в чертах его есть что-то порочное, что, как правило, встречается только у ослепительно красивых мужчин.
Внезапно он у меня спросил:
– Дон Рино, а ты чего ради воюешь?
– Я – не воюю, воюете вы, – ответил я, пытаясь уйти от ответа. – Я тут работаю, примерно как у себя в приходе.
Он долго и пристально смотрел на меня, будто рассматривал насквозь.
– Я-то знаю, – наконец он промолвил, – что война для тебя лучше.
– Лучше чего?
– Ты тут такой же, как все мы… Мы тут бухаем и ходим по бабам, и ты в этом участвуешь. Опосредованно.
Мы остановились возле домишка на дальнем краю деревни: я догадался, что это тот самый, где расквартированы проститутки.
«Вот я, к примеру, отправляюсь сейчас к женщинам. Потом, после ужина, буду рассказывать всем, что да как было, глядишь, и тебе перепадет: послушаешь».
Он заметил мое замешательство и обрадовался. Стрелял вслепую, но цели достиг.
– Будь здоров, поп, до встречи! – сказал он и вошел в дом терпимости.
Чего ради я воюю? Чего ради пошел на фронт, вооруженный распятием и доброй волей? Среди прочего, дабы восполнить запасы любви и милосердия к ближнему, которые были во мне на исходе.
В маленьком деревенском приходе, где я в последнее время служил, я чем дальше, тем больше чувствовал себя оторванным от прихожан, от той миссии, которую был призван исполнять в их сообществе. До этого, сразу после посвящения, мне уже довелось побывать среди людей, с которыми не удавалось найти точку соприкосновения: это были крестьяне, не бедные, не богатые, которые ради заработка не щадили жизни, а ко всему прочему были глухи. В ту пору я впадал в отчаяние, боялся, что не выдержу. Тогда я готов был снять рясу и оставить службу.
Два года назад мне подумалось, что я обрету спасение, отправившись на войну, где опасности и лишения выжимают из человека все, что в нем есть и лучшего, и худшего. Здесь не действует сила привычки, здесь ничто не повторяется дважды: сотни раз я присутствовал при кончине солдат, сотни раз читал по каждому из них на латыни слова одних и тех же молитв, но каждый раз на глаза мои навертывались слезы, словно это было впервые. Здесь от меня есть хоть какая-то польза. Здесь я научился мириться со своими и с чужими тяготами, как с горьким хлебом, который по утрам достают из печи.
Я знаю, когда закончится эта война, я смогу снова вернуться в приход и быть пастырем лучше прежнего. Угнетать меня будет только одно: необходимость снова надеть сутану.
Алатри преследует трупный запах, меня преследует запах Донаты: неуловимый, но устойчивый запах роскоши, окутывающий меня как облако. Я вспоминаю места из Библии, где молодые женщины натирают свои тела маслами и благовониями. Вероятно, потому цари и герои Израиля были неравнодушны к ароматам, что, подобно мне, жили в окружении смердящих солдат.
С утра ездил в военный госпиталь, расположенный в нескольких километрах ниже деревни, сопровождал раненого бойца. У парня пулевое ранение в левую ногу – обычный способ членовредительства. Он клялся и божился, что не делал этого, пуля якобы попала в него случайно.
Парня я знаю, он из отряда свежего подкрепления, прибывшего несколько дней назад в расположение батальона. Запомнил я его потому, что все эти дни он буквально умирал от страха. Я провел с ним немало времени, стараясь как-то приободрить: парнишка (ему не больше двадцати) патологически боялся фронта и войны, которой, кстати сказать, еще не нюхал. Он истерически рыдал, строчил домой письма. Ночами не спал, а когда сон смежал ему веки, вскакивал с дикими воплями и поднимал всю казарму.