Выбрать главу

Противоречие, угнетающее меня с тех пор, как я оказался в траншеях, неразрешимо: я выполняю миссию милосердия, и я это знаю; однако эта же миссия делает меня соучастником тех, кто благословляет военные знамена, кто поет «Тебе, Господи» ради достижения нами побед. Я не могу разрешить это противоречие, сколько ни бьюсь над поисками оправдания, отмежевавшего бы меня напрочь от войны и от безумия мира, вновь запродавшего Христа.

Мы, священники, участвуем в этой оргии насилия, чтобы облегчить (без особых успехов) страдания наших ближних, ставших ее невинными жертвами, но мы не в состоянии предпринять что-либо, что могло бы ее остановить. Мы спасаем души, когда можем либо когда они позволяют себя спасать, на их последнем, предсмертном вздохе. Нас заботит, чтобы солдаты не проклинали имя Господне, когда их дробят на куски осколки гранаты, когда им выворачивает кишки, но о чем мы думали раньше, чтобы они не гибли?

Потряс меня также поступок капрала. Ну подумаешь, плевок! Плевое, можно сказать, дело, исполненное, однако, огромного символического значения: все презрение выражается в нем. Прошло уже достаточно времени, но меня и сейчас передергивает при воспоминании о нем.

Из наших никто не знает о случившемся, но даже если бы кто-то и знал, я бы сумел уклониться от сочувствий. Мне ни к чему сострадания, мне нужна только любовь. В условленный час я поднялся к часовне: к Донате, единственному человеку, от которого можно было ждать хоть немного тепла. Мне ничего от нее не надо, даже слов: одного ее влюбленного взгляда. Я рылся в мыслях, вспоминая слова, которые не раз от нее слышал, будто любовь – единственное спасение от захлестывающих нас страха и боли, и эти слова уже не казались мне чересчур мирскими. Я почувствовал, что милосердие, то бишь истинная любовь, заключается и в моем с ней единстве против безумств и ужасов войны.

Мы сидели друг подле друга. У нее тоже не было охоты разговаривать; время от времени она поглядывала на меня, поворачивая голову. В нескольких сантиметрах от ее лица я чувствовал запах, не похожий на запах духов, которым она вся пропахла: запах пудры, что ли, придававшей ее щекам розоватый, фарфоровый оттенок.

Повернувшись снова, Доната вдруг поцеловала меня, в висок. Я рассмеялся, потому что на мне остался след от помады, который она усердно вытирала носовым платком, делая вид, что не замечает моего конфуза. Тем же платком стерла с губ помаду и, обхватив мою голову руками, стала быстро-быстро покрывать поцелуями все лицо, обходя старательно лишь губы. Опустилась передо мной на колени и прижала к груди мою голову.

– Милый, – шептала она.

Внезапно я сжал ее в объятиях и жадно прильнул к ее губам. Она пыталась вырваться, говорила что-то про заразу и под конец сдалась. Мы целовались неистово, языками, зубами: на мне до сих пор след укуса. Наконец, бездыханная, она обмякла в моих объятиях. Это продолжалось секунду, потом она подхватилась и бросилась по тропинке, не меньше моего потрясенная произошедшим.

*

На улице ночь, я сижу, запершись в своей комнате, и раздумываю над тем, что произошло. Грех, который я до сих пор мог про себя приуменьшать сколько душе угодно, вплоть до сокрытия самого факта его существования, нынче облекся в плоть, которая меня изобличает.

Я целовал ее, как целуются возлюбленные, в каком-то бешеном исступлении, с жадностью изголодавшегося самца, и даже не пытаюсь отрицать, что испытывал огромное наслаждение. Злобный пес, неустанно лающий во мне и обличающий половинчатого человека – мужчину, который и не воюет, но и не соблюдает нейтралитета, попа, благословляющего даже тогда, когда, казалось бы, должен предавать проклятию, – на минуту утих. Прильнув к женщине, я вдруг почувствовал, как меня уносит в другую жизнь, далекую от моей: жизнь, где необыкновенно легко живется.

До сих пор ощущаю на себе запах ее духов. Вдыхая его, переживаю те же ощущения, которые испытал, прижимая ее к себе: тонкий запах, изумительный вкус и бархатистую нежность женского тела. Мысль, что я подвергся опасности и мог заразиться, могла бы меня утешить: болезнь, дескать, и будет искуплением греха, но это не работает. Я признаю всю его тяжесть и понимаю, что пора отступать.

Я не виню Донату, она не виновата ни в чем. Ласки, которыми она меня одаряла, были нежны и, я бы сказал, целомудренны. Это я набросился на нее, и только этот порыв неожиданной страсти освободил меня от тяжести, которую я носил на себе весь день. Она завораживает органы моих чувств, пробуждает забытые желания, ставит под сомнение данные мною обеты. Но не стоит вдаваться в подробности, препарировать мои мысли для того, чтобы в конце концов убедиться, что они невинны: я слишком помню, что, будучи бедным, дал обет целомудрия.