Был вечер 13 июня — канун самого шумного парижского праздника. На улицах было еще светло, только что заканчивался трудовой день, но праздничное настроение уже лилось по ним широкой, бурливой, перекатною водною…
Пикардины двигались среди моря голов, экипажей, автомобилей и трамваев под непрерывный гул, грохот, звон, хлопанье бичей, смех, песни и возгласы… Вакханалия, длящаяся двое суток, началась. Еще не угас дневной свет, а уже вокруг сверкали миллионы огней: балаганы, карусели, рулетки, тиры, рестораны торопились начать свою ночную, крикливую, залитую электричеством жизнь.
Огромный Париж превратился в сплошную ярмарку, а выставившие свои столики до самой середины улицы кафе и выстроенные ими на всех перекрестках эстрады для музыкантов, арки и гирлянды превратили его в сплошной, празднично убранный ресторан дешевого пошиба и народный танцкласс…
У прибывших провинциалов гул стоял в ушах, глаза начинали болеть от мелькания яркого света, и хотелось поскорее проехать дальше, оставить за собою эту какофонию звуков, суету уличного движения, выбраться на тихую будничную улицу. Но по мере того, как они проезжали улицу за улицей, а вихрь ярмарочно-праздничного веселья, шума и толкотни не только не уменьшался, но даже с приближением ночи все увеличивался, они постепенно начинали сами заряжаться этим общим настроением, и все сильнее делалось желание присоединиться к бесконечной веренице веселящегося народа, нырнуть в самую гущу этого чудовищного калейдоскопа…
На одном из перекрестков Пикардиным пришлось минуты четыре ждать возможности проехать дальше. Глеб поднялся во весь рост и огляделся.
— Валенька, Валик, подымись, погляди! Это вечно волшебное, сказочное. Словно колоссальный муравейник, встревоженный чьею-то могучей рукой. Погляди на эти широкие реки человеческих голов, фиакров, электрических фонарей; послушай, как гудит этот улей, как радостно, как весело вокруг…
Валентина Степановна поднялась и, оглядывая толпу радостно светящимися глазами, заметила:
— Ты обратил внимание на одну особенность этого поразительного скопления людей и широкого веселья их: нигде не видно ни одного войскового патруля, ни одного наряда городовых, которые бы осаживали, разгоняли и сдерживали толпу…
— Совершенно верно. И ни одного, несмотря на это, пьяного, буяна!..
— Зато погляди, сколько парочек идут обнявшись, веселые, радостные, приветливые. И никого-то они не шокируют, не возмущают… Глебик, милый, неужто же все, что мы перетерпели, осталось позади, совсем прошло и не вернется уже никогда, никогда…
— Да, да, Валик, никогда не вернется — прошло как скверный, тяжелый сон… Здесь жизнь, свобода, а там позади нас тьма, кошмар… Здесь мы можем, Валенька, работать, учиться и жить, жить как, как захотим, сами для себя. Ведь для всего мира ты уже не Пикардина, а Ефросинья Климовна Тырсова, моя двоюродная тетка и воспитательница, и никому в свете теперь нет до нас никакого дела… Ура, Валик, ура, обними меня, поцелуй при всей этой толпе, крепче, вот так… Слушайте все, мы любим друг друга, любим, любим!..
Глеб совсем по-мальчишески закричал громким, высоким голосом, замахал над головою мягкою дорожною шляпою и запрыгал в фиакре, держась одной рукою за Валентину Степановну.
Извозчик обернулся к ним со своего высокого сиденья, широко улыбнулся и спросил:
— Вы в первый раз в Париже? Вероятно, иностранцы? не правда ли, прекрасный город? К тому же очень удачно попали: 14 июля — это наш парижский праздник… Ведь это мы, парижане, разрушили старую Бастилию. О, она была уже слишком обильно полита человеческой кровью и горем, удобрена человеческими трупами… Не правда ли, на такой почве семена радости, счастья, свободы должны дать хорошие плоды?
— Верно, старина, вы правы. И раньше всего должны взойти семена личной свободы и неприкосновенности, а все остальное приложится. Право распоряжаться собою по своему усмотрению, жить у себя дома, как хочется, не стесняя других и не теснимые никем, — это залог действительного всеобщего счастья…
— Конечно. Лишь бы другим не мешать, не делать никому ничего худого, и живи себе на здоровье как хочешь, как нравится. Кому же до этого может быть дело… Вьэ, вьэ! — оборвал себя вдруг словоохотливый старик-извозчик, заметив, что проезд свободен, задергал вожжами и щелкнул в воздухе своим длинным, точно цирковым, бичом. Лошадь повела ушами, вытянулась и дернула фиакр.