Глеб подумал о том, что, действительно, мама его даже не спросит, почему он опоздал, а будет ждать, что он все сам ей расскажет. И он решил ни за что не идти с товарищами, не предупредив обо всем Валентину Степановну.
— Я пойду с вами, — предложил юноша, — вы мне покажете, где живет Маня. Потом я сбегаю на минуту домой и сейчас же вернусь к вам.
Продолжая спорить и разговаривать на эту тему, компания вышла из леса и направилась к предместью, которое начиналось почти сейчас же за опушкой и тянулось одной длинной широкой улицей до самого города.
Сумерки быстро переходили в темную летнюю ночь, и, когда они подошли к домику, где жили девушки, в окнах его уже горел свет.
Чтобы войти в дом, нужно было пройти по узкой дорожке через весь двор, заросший густой, высокой травой. Мальчики молча потянулись гуськом. Впереди шел Гриша, который должен был войти в дом первым и узнать, нет ли у девушек кого-либо постороннего, так как в этом случае идти к ним было опасно: могли донести в гимназию, а у «Фомки» — инспектора — за такие провинности разговор короткий: «волчий паспорт» — и убирайся на все четыре стороны…
Подходя к дому Манн, Глеб твердо решил, несмотря на все уговоры, раньше сбегать домой, а потом присоединиться к товарищам. Но рискованность Гришиной вылазки удержала его на месте: необходимо было подождать, чтобы, если Гриша «вляпается», сообща спасать его. И Глеб вместе с другими товарищами тихонько прокрался к дому. Когда Гриша исчез за незапертой входной дверью, остальные мальчики, точно разыгрывая сцену из Майна Рида, скучились в тени и замерли, прислушиваясь, не долетят ли до них из дома тревожные звуки. И вдруг совершенно неожиданно во двор выскочили три девушки, шумные, веселые, смешливые, и, быстро здороваясь со всеми за руку, стали подталкивать немного смущенных мальчиков в широко открытую дверь. Маня почти всех знала по имени, а подойдя к Глебу, так искренне обрадовалась ему и так быстро затараторила о том, какой он за эту зиму стал большой и красивый — «совсем мужчина», что решительно не дала ему возможности ничего объяснить ей.
— Вы совсем мужчиной стали, Глеб. Мне даже неловко теперь говорить с вами как с мальчиком, на «ты», — говорила ему Маня, вводя его в комнату и любуясь им при свете лампы.
Глеб, растерявшийся от неожиданности и не зная, как уйти, чтобы не обидеть девушку, сидел за столом в чистенькой, ярко освещенной комнате на диване между Маней и другой девушкой — Ксюшей, и беспомощно вертел в руках свою гимназическую фуражку.
«Посижу минутку и незаметно уйду, — продолжал он надеяться. — А потом приду назад, и никто не заметит даже этого…» Но «минутка» все больше и больше растягивалась, и все больше для него становилось очевидным, что сейчас уйти незаметно невозможно.
Худенькая, стройная, гибкая, как котенок, Ксюша тесно прижималась к нему и, «чтобы расшевелить буку», целовала его в шею, губы, затылок и как-то особенно щекотала его при этом своим остреньким, влажным языком. Глебу было неловко остановить ее, отодвинуться, а она, видимо, возбуждаясь и делаясь все смелее, забралась уже своей тонкой, быстрой рукою к нему под парусиновую курточку, нежно гладила и пожимала его голое тело.
— Не надо, Ксюша, не надо, — бормотал он едва слышно ей на ухо, но уже и сам не мог сдержать себя: все тело напряглось в непривычном возбуждении, руки сами потянулись к ее груди, спине, ногам, ощупывая девушку неловкими, угловатыми движениями; хотелось прижать ее к себе покрепче, целовать ее пушистые волосы…
Ксюша потянула его за собой, и он одним из первых вышел из столовой в соседнюю комнату, освещенную одной только предыконной лампадкой.
Вернулся домой Глеб поздно ночью. Валентина Степановна была уже в кровати, но не спала, а читала книгу.
— Мамочка, — бросился к ней Глеб, но сейчас же сдержался, как-то робко обнял и поцеловал ее, хотел что-то сказать и как будто поперхнулся. А вместо этого произнес:
— Ты еще не спишь, мама Валя? Уже поздно…
Валентина Степановна поняла, что с Глебом что-то случилось. Она нежно привлекла его к себе на грудь, погладила, поцеловала, обняла за шею и затихла. Она знала, что Глеб может лежать так у нее на груди долго-долго, молча, про себя исповедуясь ей в каком-нибудь проступке, а затем встанет, успокоенный, умиротворенный, раскаявшийся. Но, если случилось с ним что-либо такое, чего он не может самостоятельно осмыслить и разрешить, то он сам заговорит с нею.