— А это для вас, — обратился гофмаршал к Репенину, протягивая ему круглую, аккуратно перевязанную пёстрой ленточкой картонку с кенигсбергским баумкухеном[87]; к ней была приколота визитная карточка императрицы с надписью: «Fur liebe Grafin Olga»[88].
На подносе оставался ещё отрывной листок, исписанный карандашом рукой императора. Гофмаршал машинально начал читать его вслух и запнулся, озадаченно взглянув на генерала. Император приказывал потсдамскому придворному библиотекарю срочно добыть и выслать в Роминтен лучшее из существующих исследований о природе и свойствах мха.
Русские удивлённо переглянулись:
— Опять мох!..
Оставалось проститься. Адашев заметил, что камердинер императора всё ещё тут и будто мнётся.
— Предоставь это мне, — сказал ему Репенин, вынимая бумажник. — Вы позволите? — обратился он к гофмаршалу.
Немецкий сановник безмолвной мимикой изобразил: этикет не препятствует, дело житейское…
Генерал торжественно, по-немецки поднял на прощание свою кружку пива:
— Кавалеристам, как мы, присущи только два чина: Rittmeister und General der Cavalerie[89]. Первый — удел молодости. — Кружка его повернулась в сторону Адашева. — Позвольте пожелать обоим вам достичь скорее второго.
Чокнувшись по очереди с русскими, он многозначительно добавил:
— В бою мы можем встретиться, конечно, только как союзники.
— Veuillez me rappeler au bon souvenir de la comtesse Olga Bronitzine[90], — вспомнил гофмаршал, провожая Репенина.
Генерал прищёлкнул шпорами.
— Auch meine wertigste Hochachtung![91]
Проходя мимо выжидательно склонившегося камердинера, Репенин сунул ему деньги.
— Раздайте, пожалуйста, кому полагается.
Сияющий камердинер бросился подсаживать русских в придворную коляску.
— Wahnsinning! — проворчал генерал, толкая в бок гофмаршала. — Fiinfhundert Mark… Diese verriickte Russen![92]
Придворный экипаж доставил русских гостей до ближайшей станции. Захолустный вокзал был безлюден и едва освещён. Вдалеке по пустынной платформе одиноко шагал военный, гремя саблей.
— Отсюда, небось, придётся попросту буммельцугом[93]… — невесело прозвучал раскатистый голос Репенина.
— Удовольствие, будьте уверены, среднее, ваше сиятельство, — неожиданно по-русски откликнулся прогуливавшийся незнакомец.
Из темноты вынырнула хлыщеватая фигура жандармского подполковника. Он фамильярно подскочил к соотечественникам:
— Имею честь быть к услугам. Сюда я, будьте уверены, всегда на своей машине…
Ему, видимо, хотелось подчеркнуть, что на императорской охоте он гость не случайный.
Адашев повёл плечом. Государева свита, гвардейцы, да и вообще всё офицерство к жандармам привыкли относиться свысока. Якшаться с ними не было принято. Они терпелись как неизбежное зло, но их считали низшей, нечистоплотной кастой.
— Прокачу до Вержболова, будьте уверены, по-барски, — наседал жандарм, протягивая Репенину золотой портсигар с крупными гаванами[94].
— Ладно, прокатите, — беспечно согласился Репенин, беря сигару.
Он был настолько знатен и богат, что всякое проявление сословной спеси казалось ему глупым и ненужным.
Адашев заколебался было, но махнул рукой: всё равно, чёрт с ним!
Жандарм подвёл их к новенькому, с иголочки, «бенцу». Из соседнего домика выскочил здоровенный латыш, явно солдат, переодетый в штатское платье. На его безусом лице с телячьими глазами застыло выражение животного испуга. Он торопливо обтирал обшлагом замасленные губы.
— Куда шлялся, скотина?! — злобно набросился на него жандарм, садясь за руль. — Заводи, дурак, мотор.
Тронулись лесной просекой. По сторонам мелькали чёрные, раскидистые ветви старых елей. Перед фонарями изредка попадался заяц. На перекрёстке из зарослей шумливо выпорхнул спросонья выводок тетеревов.
Жандарм без умолку хвастался милостивым вниманием к нему германского императора. Выходило так, будто страсть к охоте их связала чем-то вроде близкой личной дружбы.
— Универсальнейший, будьте уверены, собеседник его величество, — обратился он, главным образом, к Адашеву: ледяная вежливость флигель-адъютанта его, видимо, смущала.
Адашев воздержался от реплики. Жирное самодовольное лицо жандарма, хлыщеватые усы колечками, преувеличенная, чисто жандармская, жуткая вкрадчивость — всё было ему невыразимо противно. Он ясно понимал и скрытую цель этой любезности: завтра, в Царском, замолвится, пожалуй, словечко и обо мне…
Репенин иронически попыхивал сигарой.