Увидев жандармского подполковника, оба дельца бросились к нему по-приятельски, с объятиями и поцелуями. Соковников подвёл его к актрисам:
— Удружите, почтеннейший, этим душкам.
— Они, знаете, робеют, — поддержал Потроховский, доверительно понизив голос. — У них, конечно, много там всяких тряпок…
Подполковник не заставил себя уламывать:
— Для вас, будьте уверены, всё сейчас уладим.
Он многозначительно кивнул седобородому вахмистру с широкими шевронами[107] на рукаве, медалями на шее и пачкой паспортов в руках. Престарелый опытный служака стоял у единственного выхода с платформы и сквозь очки подозрительно всматривался в каждого незнакомого пассажира. Послушно откозыряв начальству, он отечески ухмыльнулся француженкам, как бы показывая, что вопрос исчерпан.
— Вуаля коман![108] — пояснил актрисам Потроховский, победоносно увлекая одну из них в буфет. Другая не унималась и всё наседала на Соковникова:
— Mais demandez-lui done quels sont les principaux articles interdits a la frontiere russe![109]
Проходивший мимо Сашок Ведрин остановился:
— En premier lieu le pucelage, ma toute belle[110].
Острослов одним щелчком вскинул в глаз монокль на шнурочке. Его лицо умного орангутанга сохранило невозмутимую серьёзность.
— Vieux farceur[111], — с досадой огрызнулась знавшая его давно француженка.
Подполковник между тем угодливо рассыпался перед балериной.
— Новое дело, — встретила его нетерпеливая танцовщица, капризно перекашивая губы, и жеманно протянула: — Я жду, а ему плевать; шушукается с биржевыми тузами.
— Благодетельница! — запротестовал жандарм. — Вы знаете, я к вам всегда молитвенно…
Сложив ладони лодочкой, он подобострастно приник к её руке.
Сашок в дверях вокзала столкнулся неожиданно с Адашевым. Он всплеснул руками:
— Как вы сюда попали, homme d'atours?[112]
Живые обезьяньи глазки загорелись хищным любопытством.
Они направились к буфету. Проход был запружен артелью витебских землекопов в сермягах и лаптях. Пробираясь в третий класс с лопатами, мешками и котомками, они раскуривали по дороге самокрутки. В воздухе висели клубы едкого махорочного дыма и терпкое зловоние пота, болотной тины и навоза.
Сашок с гримасой отшатнулся:
— Grand Dieu![113] И русский дух, и дым отечества, les deux a la fois…[114]
В буфете первого класса, вокруг столов, украшенных мельхиоровыми вёдрами с пыльной искусственной зеленью, почти уже не было свободных мест. Возвращаясь из-за границы, каждый русский по традиции набрасывался здесь на суточные щи, пирожки, огурцы и рябчиков с брусникой.
Одутловатая, болезненная княгиня Lison не отставала от других, благосклонно прислушиваясь к Кислякову, а тот, перегнувшись к ней, журчал весенним ручейком.
— Какими судьбами? — почти без удивления встретила она подошедшего Адашева. — Вы не знакомы: знаменитый наш московский присяжный… — княгиня сконфуженно замялась на мгновение, — …присяжный заседатель! — вспомнила она и обрадовалась. — C'est un vrai charmeur…[115] — конфиденциально поведала она Адашеву. И перегнулась снова к Кислякову: — Je suis toute oreilles…[116]
— Где же милая графиня? — затревожился Сашок, оглядываясь по сторонам. — Ah, la voici enfin..[117] Мы здесь! — замахал он появившейся в дверях Софи Репениной, которую сопровождал почтительно изогнутый жандармский подполковник.
Узнав её, Адашев озадаченно замялся. Софи шла той красивой плавной поступью, которую утрачивает женщина, воспитанная на резких спортах[118]. Будь на её плече полный сосуд, ни капли, казалось, не пролилось бы. Так ходили ветхозаветная Рахиль и дочери классической Эллады.
— Со мной целое приключение, — объявила она спутникам, рассеянно здороваясь с Адашевым.
Вид у неё был смущённый и растерянный.
— Я, право, чуть было не расплакалась, — добавила она с присущими ей не совсем русскими интонациями. — И если бы не добрейший полковник…
— Мудрой прозорливостью державного основателя, — угодливо вставил жандарм, — отдельный корпус жандармов именно и предназначался утирать слёзы.
В его руках был свёрнутый узлом платок, который он держал с бережностью естествоиспытателя, поймавшего редчайшую бабочку.
— Bravo! — уронил Сашок тоном банкомёта, которому понтёр[119] открывает девятку, и нахохлился. Он давно привык считать себя как бы монополистом на остроумие.
— Delicieux![120] — подхватила и княгиня Lison. — He правда ли? — спросила она вдруг Кислякова.
Либеральный депутат опешил. Его мышиные глазки забегали.
— Evidemment…[121] — растерянно пробормотал он.