Выбрать главу

Он вышел, глухо позвякивая крестами и медалями.

Адашев подошёл к аквариуму и принялся смотреть, как тритоны беспомощно тычутся головой о стёкла.

Камердинер вернулся:

— Пожалуйте, просят.

Он бесшумно отворил дверь в громадный двухэтажный кабинет, уставленный по вкусу самого царя новой громоздкой мельцеровской мебелью.

Государь стоял лицом к двери, слегка расставив ноги в широких пехотных шароварах и мягких русских сапогах. На нём была домашняя полковничья тужурка башлычной шерсти. Её песочный желтоватый цвет опрощал и старил моложавое ещё лицо Николая II. Вдоль щёк и по губам ложились землистые полутени, усиливавшие его сходство с двоюродным братом, тогдашним принцем Уэльским[157].

Адашев подошёл к царю, остановился по уставу за два шага, отчётливо составив каблуки, вручил письмо и форменно отрапортовал:

— Вашего императорского величества флигель-адъютант Адашев из командировки прибыл.

Государь встретил его той обаятельной застенчивой улыбкой, которой умел обворожить всякого, и молча подал руку. Присев к письменному столу, он приветливо указал Адашеву на другое кресло рядом и протянул ему открытый портсигар с толстыми папиросами излюбленного казанлыкского дюбека[158].

Царь чиркнул восковой спичкой по спине серебряного бегемота и сам предупредительно поджёг флигель-адъютанту папиросу. Затем длинным узким златоустовским ножом[159] вскрыл конверт и стал вчитываться в непривычный почерк Вильгельма II.

Адашеву государь в это утро показался бледным, утомлённым. Под низким начёсом густых волос заметней выделялась припухлость лобовой кости — неизгладимый след сабельного удара, полученного когда-то цесаревичем в Японии.[160]

Государь читал, как люди с хорошим зрением, без напряжения, издали, почти не нагибая головы.

Письмо было цветисто и расплывчато.

Поначалу император как бы одобрял почин царя. Но нужен срок, необходимо обдумать хорошенько!.. Он предлагал наметить личное свидание где-нибудь будущей весной. Далее шли пространные сетования на слепоту царя к английским козням, на его забвение династических традиций, а главное — на союз с республиканской Францией. В этом император именно и видел основную причину зла.

С первых строк государю стало ясно: Вильгельм II лукавит и хочет уклониться от прямого ответа.

Ни один мускул на его лице не выдал досады и разочарования. Опущенные глаза равномерно скользили по лежавшему на столе голубоватому листку. Он беспечно продолжал покуривать.

Николай II выработал смолоду привычку скрывать свои настроения на людях и умел, как редко кто, «держать маску». Адашеву случилось видеть самодержца только раз, на несколько минут, с перекошенным лицом и взглядом, полным ненависти. Это было в день приёма государем первой Думы.[161]

По мере чтения раздражение государя нарастало. Упрёк за дружбу с Францией задел его больней всего. К Франции у него сложилось особенное чувство. Она представлялась ему угнетённой женщиной, искавшей у русского царя рыцарской защиты. Нечто подобное испытывал когда-то по отношению к далёкой Мальте его пращур Павел I.[162]

В памяти государя пронеслось: ликующий демократический Париж[163], республиканская толпа, исступлённо кричавшая ему: vive l'Empereur![164]

Да, там он словно полубог! Но вот с Вильгельмом как?.. Целится, небось: капельмейстерство — себе, а ему — вторую скрипку!

Николай II во многом был склонен не доверять ни людям, ни себе. Но одному он верил непреложно: заветам почившего батюшки. А всё духовное наследие Александра III покоилось на трёх устоях: европейский мир, незыблемость самодержавия и франко-русский союз. Царь запомнил навсегда утро на кронштадтском рейде: державный батюшка, огромный, подавляющий, в честь французских гостей при звуках «Марсельезы» снявший шапку с полысевшей упрямой головы…

Перед государем замелькало опять: щеголеватое низкопоклонство Феликса Фора в Петербурге, десять лет назад[165]… Разговор за чаем у императрицы, когда внезапно, в искреннем порыве, он царским словом поклялся: пусть Франция, пока я жив, забудет все тревоги. И памятный ответ захваченного врасплох президента. «Que puis-je repondre aux nobles paroles de votre majeste? — сказал он, растерянно оглядываясь. И вдруг заметил на столе присланный им утром царице букет французских роз: — Tenez, je prends cette fleur, reflet de la beaute radieuse de nos jardins et du labeur traditionnel de notre peuple. — Глава республики взволнованно повысил голос: — Cette rose, Sire, cette rose qui semble evoquer toute notre civilisation, cette rose enfin, que nous appelons „la France“, je la prend et la jette a vos pieds»[166].

Государь, нагнувшись, сдунул пепел, упавший на листок, исписанный Вильгельмом II.