Горох Капустин сын Редькин всё перенес и выжил на удивление многим.
Беду проносило мимо, ядром возле уха.
Пугало – не убивало.
Дураком прикидывался в меру, пузырем трещал – трук да бздрук, но привыкли к его пердятине, как к звону кружек за столом, к стону мучеников на дыбе, и удовольствия от этого не получали.
Заелись, сволочи!
Остарел. Обабился. Наел подбородки. Провис пузом. Мешками под глазами набряк. Посекся морщинами. Замызганным подолом мёл по полу.
Неряха-растеряха.
Чашу поднесли с умыслом, от батюшки-царя – известного отравителя: царю как откажешь?
Трещал без пузыря с того зелья, трещал и подпрыгивал, подпрыгивал и снова трещал, как изнутри разрывало, а эти верещали вокруг до одури, сам царь скакал в маске-харе, задирая голенастые ноги, за царем заскакали и другие.
Старый, знатный, в битвах посеченный воевода не пожелал с хамьем в маске плясать, с гневом отшвырнул прочь: плеснули в лицо жирными щами с огня, ножом полоснули поперек горла. А кто полоснул – неясно: все в харях.
Кровь исходила на капустные ошметки.
Шут кишкою трещал.
Трещал и плакал от обиды старый пуганый шут в бабьем заношенном сарафане, Капсирка тузил Матросилку, Лгало задирал Подлыгалу, карла Страхулет блевал от ужаса на боярские сапоги, а бояре пинались в ответ яростно и неприметно.
Скакали вокруг упыри-перевертыши – рогатые, пучеглазые, оскаленные, с вывернутыми носами-губами: волчьи глаза проблескивали в щелочках харь, как нож в худых ножнах.
Встали. Запыхались. Посбрасывали маски наземь.
Хари харями…
Ослабел кишкой с той поры, по нужде и без нужды испражнялся в сарафан, и прозвище ему пошло по хоромам – Воняло.
– Поезжай-ка ты прочь, – повелел царь. – Уж больно вонлив.
Грамоту выдал на дорогу...
6
Горох Капустин сын Редькин по прозвищу Воняло вышел поутру из избы и встал на крыльце для обозрения окрестностей.
Обступала его Талица, глазастая окнами. Шумели вокруг леса, нерв остужая. Выжурчивала под бугром речка, ковром выстилаясь.
Принимай и владей.
Народа на улице не было, в дурь с утра ударились по привычке, только малоумный старик Бывалыч сидел на чурбаке и рыбу удил из колодца, обстоятельно и всерьез.
Наживлял червяка, поплевывал на него для верности, закидывал аккуратно и каменел в терпении.
Клевало у него не часто, леску утягивало до дна, но ловились одни лягушки, мшистые и пучеглазые, которых укладывал на припеке.
Все по деревне дурака валяли, один он делом занимался, лягушек сушил на зиму.
Еда не еда, а запас нужен.
– Эти, – проговаривал под нос. – Дурни. Придут – напросятся.
Горох Капустин сын Редькин шагал к нему босолапый и враспояску, ступни зарывая в прогретый песок, осматривал на ходу хмуро и подозрительно. Батюшка-царь брал по молодости на постель, в первом цвете возраста, и спал потом долго, натешившись, а шевелиться под боком не велел до света дня.
С того и привык вставать поздно.
С того и бывал по утрам хмур и раздражителен.
– Клюет? – спросил зло, как задирался.
– Клюнет, – ответил малоумный и головы не повернул. – Садись давай. Корма запасай.
Охнуло и зевнуло поверху, зевнуло и снова охнуло, как пластом обвалилось. Весной. В овраге. Подмытое снеговыми водами.
Торчала голова из избы, возле трубы, над трепаной крышей – лохматая, в перьях-соломе, зевала оглушительно с оханьем-подвыванием.
Глаза синие. Нос мятый. Уши – варежки.
Прозевалась всласть, пощурилась на солнце, сказала густо:
– Авдотька, ставь на стол обедать.
А из избы нудным зудением:
– Какой обедать? Не ужинали еще.
– Ставь ужинать.
– А чего ужинать? – зазудело. – Что принес, то и ужинать. Спать ложись лучше.
– Ты кто? – спросил шут.
– Кирюшка, – сказала голова. – Силач силачом. Сплю много, а ем мало. С чего так?
Воняло поглядел на него, примериваясь:
– Крышу ты провертел?
– Я, – сознался. – От двери до лавки. Чтобы не нагибаться: пройти и лечь.
– Вылазь, – приказал.
Голова проплыла до двери, убралась назад, избенка сотряслась заметно, и выполз наружу человек размеров устрашающих.
За ним выскочила его жена, злючая и крикучая – змея Авдотька.
По пуп мужу.
– Беру, – сказал Воняло. – Со мной ходить станешь.
– А чего делать?