Ворвавшись обратно в сарай, он принялся лупцевать Айвара кулаками и хлестать ржавой проволокой; от первого же удара на спине у мальчика лопнула кожа, но отец не унимался, пока из кровавого месива не показались белые кости позвонков. Пронзительные крики умолкли, Айвар потерял сознание, но Нильс продолжал его избивать, бессвязно вопя о лени и разрушении, лжи, вероломстве и преступных наклонностях – на крики из дома выскочила Элиза, волоча по грязи синельный халат. Увидав, что происходит, она не стала тратить время на вопли и протесты, а схватила стоявший в углу железный лом и опустила его Нильсу на голову.
Отвернувшись от мертвого мужа и дрожа всем телом, она опустилась на колени перед Айваром.
– Позволь мне помочь тебе, – произнес вдруг мягкий голос – в сарай вошел Говард Поплин и присел на корточки, качнув висевшим на шее ожерельем.
– Он умер, – пробормотала Элиза, – Я его убила. – Поплин опустился на колени рядом с телом Нильса и осмотрел огромную рану у того на голове, поблескивавшую стекавшей кровью.
– Займись мальчиком, – сказал Поплин. – Мальчик будет жить. Я останусь здесь и помолюсь за отца. – Ожерелье пошевелилось, и она увидала, что это змея. Элиза застыла; ничто не могло сейчас сдвинуть ее с места, кроме содрогающегося в ее руках ребенка.
Говард Поплин провел около Нильса всю ночь – молился, оборачивал вокруг тела змею, прикладывая мягкие, как бумага, руки ему ко лбу, и наутро они вдвоем вышли из сарая; Нильс шатался, и гремучая змея, обвив его руку, петлей улеглась на груди.
– Я вразумил его. Змея ползала по нему и вокруг него. Я молился во имя Отца и Сына и Святого Духа, чтобы жизнь вернулась в его тело. Он дошел до черты и познал Истину, он отверг греховное прошлое и осознал, что должен следовать предзнаменованиям, он услышал меня, он принял на себя змею и вот он здесь, чтобы жить и говорить. Аминь. Я тут не просто «дикси» насвистываю.
Так они оба остались живы: молчаливого и заикающегося Айвара вместе с братом Конрадом поселили у Элизиной сестры, а Нильс, обращенный в веру Говарда Поплина, воскрес приняв перед этим смерть от руки собственной жены. За год он научился без страха прикасаться к стеклу горячей керосиновой лампы, брать в руки гремучих змей, смотреть им в глаза и сыпать в чай щепотку крысиного яда – змеи его не кусали, яд не брал, и все это благодаря вере. Он сбросил с себя лютеранское воспитание, словно чужую грязную рубаху. Он предложил Поплину остаться у него еще на год и проповедовать дальше, сказал, что построит церковь – когда же священник отказался, сославшись на необходимость странствовать и творить угодные Богу дела, пообещал написать на силосной башне обращение – чтобы видно было всем, кто проходит по дороге. Что до убийцы, то Нильс дождался своего часа. Все субботы и воскресенья Элиза проводила с Айваром и Конрадом в доме сестры: первый был молчалив и подавлен, а второй рос ужасным обжорой, нетерпеливым и неуклюжим. Нильс никогда там не появлялся и вел себя так, словно оба мальчика умерли.
(Позже Говард Поплин вложил все церковные деньги в разработку и производство туристических автобусов, которые он назвал Завоевателями, и добился в этом бизнесе невиданных успехов. Он по сей день живет во Флориде, но называет себя Счастливый Джек.)
Небольшая услуга
Возможность представилась Нильсу двадцать лет спустя, когда в животе у его жены выросла раковая опухоль. Элиза съежилась, руки и ноги превратились в палочки, голени покрылись незаживающими болячками, а между перекладинами ребер и тазом разросся огромный надутый живот, словно последняя нелепая беременность. Боль была нестерпимой, и все же, когда по воскресеньям звонил Конрад, она говорила ему бодрым голосом, что ей уже лучше, на ужин у них сегодня курица, надо бы съездить в Миннеаполис купить новую ночную сорочку, как там Айвар, все в порядке? Когда ей станет лучше, говорила Элиза, она куда-нибудь поедет, надо же посмотреть страну.
Стояло пыльное лето, взбиравшееся на небо солнце лило жар на беззащитный дом, размазывая раскаленный воздух по перекрученным простыням; боль заполняла комнату, как вода – сперва тонкой дымкой растекалась по полу, затем обволакивала ножки прикроватной тумбочки, поднималась медленно, но неумолимо все выше и выше, наконец, словно береговая волна, заливала раскаленную кровать, росла дальше, огромная и злобная, острые гребни боли хлестали песком и жесткими водорослями, заполняли постель, доплескивались до стен, пол и стены от этой тяжести прогибались, в полдень, комната уже тонула в боли, потолок намокал, струи боли, просачиваясь в щели между изношенными досками, вытекали наружу и собирались лужей в пыльной дворовой канаве. Дышать в этом океане боли было невозможно, и она молила, задыхаясь:
– Помогите! Нильс, помоги мне, пожалуйста, помоги. Я не могу, не могу больше. Не могу, не могу. – После полудня боль закипала; Элиза превращалась в рыбу, которую живьем бросили в кастрюлю. Кожа лопалась, как на перезревшем помидоре, мышцы сводило судорогой и натягивало на кости; кипящая жидкость просачивалась в костный мозг, Элиза выгибалась дугой и кричала, пока выдерживали голосовые связки: – Помогите, не могу, не могу больше…
Нильс сзывал единоверцев, и они долго молились у ее постели. Бросали друг другу змей, пели, били в бубны, здесь же у Элизы в комнате проводили соборование, разговаривали с духами, но она лишь стонала: помогите, не могу, не могу больше, – и ничего не получалось, а когда на соседней ферме умер, отравившись крысиным ядом, молодой человек, всем стало ясно, что Элизин час настал. Но как же медленно.
Когда в воскресенье зазвонил телефон, Нильс поднял трубку, сказал Конраду, что мать спит, и нажал на рычаг.
Однажды утром, дотронувшись до стены спальни, он почувствовал, как она нагрелась на солнце. Дом был тих этим теплым днем, становилось жарко, но из комнаты для гостей, в которой сейчас лежала Элиза, не доносилось ни звука.
– О, Господи, – пробормотал Нильс, – сделай так, чтобы она умерла ночью, возьми ее к себе, Господи, и пусть это наконец закончится. – Он поднялся, дотащился до туалета и встал напротив унитаза, дожидаясь, когда потечет струя; но проржавевший краник не открывался, и пришлось спускать воду, чтобы привести его в чувство. От Элизы по-прежнему ни звука. Нильс выполз в кухню, включил чайник. К ней в комнату он не заглядывал, боясь сломать такую прекрасную тишину, по крайней мере, можно пока выпить чаю. Господи, хоть бы ты забрал ее ночью. Солнечный луч прошел через окно и лег на раковину. Горячий квадрат расположился на холодильнике, осветив следы пролитой пищи и жирные отпечатки пальцев. Вода в чайнике закипела, он бросил в треснувшую чашку пакетик заварки, налил воды, подождал нетерпеливо, пока она не станет темно-коричневой, капнул молока, но из-за ядовитой заварки оно свернулось творожными хлопьями. А может, прокисло молоко. Ерунда, подумал Нильс, и высосал всю чашку, горячую и прогорклую от испорченного молока. И вот – тут как тут. Из-за двери прорвался первый стон – открытым издевательством над его благословенной тишиной. Помогите. Не могу больше.
Это было невыносимо. Ярость перехлестнула вину и сострадание. Нильс выскочил на улицу и промчался вокруг дома. Помоги мне. За курятником стоял чурбан для колки дров с воткнутым в него топором. Не обратив на него внимания, Нильс забежал под навес, где лежал его старый топор лесоруба, взялся за рукоятку, пошевелил, проверяя, не болтается ли – есть немного – и вернулся в дом.