Продано в Америке
– Сто, сто десять, сто двадцать, сто тридцать, сто сорок, сто пятьдесят, сто шестьдесят, сто семьдесят, сто восемьдесят, сто восемьдесят пять, сто девяносто, сто девяносто пять, двести, двести десять, двести двадцать, двести тридцать, двести тридцать пять, двести сорок, сорок пять, сорок шесть, сорок семь, восемь, сорок девять, двести пятьдесят ровно. – Но старик решил пересчитать, несколько раз сбивался, пока, наконец, Бадди не отобрал у него деньги и не перебрал их молча, лишь шевеля губами, потом сказал, что все правильно, и подбросил аккордеон в воздух, так что Октаву пришлось пятиться, чтобы его поймать. Он знал, что переплачивает, и что по-хорошему, ему нужен трехрядник. Одно время он подумывал о клавишном аккордеоне, но сомневался, сможет ли выучить как следует басовые аккорды и привыкнуть, что тон не зависит от того, как растягиваются или сжимаются меха. Ему нравилось это чувствовать – как ноты согласуются со складками мехов. Это казалось более естественным.
– А как же футляр, мистер Мэйлфут? – спросил он.
– А, не было никакого футляра.
– Мистер Мэйлфут, я ж видал, как вы все время носили его в футляре, ясно, о чем я? Я думал, футляр идет вместе с кордеоном. – Бадди на минуту замялся; деньги приятно грели ладонь, они были теплыми и сухими, сто процентов чистого дохода. Можно конечно зажать футляр и заставить Октава помучиться, но он всегда на них отыграется, когда нужно будет побренчать на стиральной доске, а то еще перестанет носить на буровую рыбу. Октав был сообразительным малым.
– Вон там, за папиной ногой.
(Тридцать лет спустя, в Шотландии, вывалившись поздно ночью из паба, пьяный и помятый Бадди засек припаркованный в пятне уличного фонаря микроавтобус. На сиденье лежал аккордеон. Бадди украдкой подергал дверцу. Машина легко открылась, и, схватив инструмент, он потащил его подмышкой в отель. В номере он раскрыл футляр. Инструмент был прекрасен: пятнистое, как кожа леопарда, дерево и хромированные кнопки. Имя мастера ничего ему не говорило, но красота его была каджунской – гость с его далекой родины. Бадди играл, пел и плакал об исчезнувшем месте и времени, пока окно не посерело мертвенно-бледным светом шотландского утра, и тогда он задумался, что, черт возьми, он станет делать с этим краденым аккордеоном. Он бросил его в номере.)
Не подавайте руки мертвецу
Октав был весьма хорош собой, если не считать полуприкрытого века, из-за которого казалось, будто он все время подмигивает; кожа у него отливала бурым, а собранные для побега деньги он прятал в пустой табачной коробке под корнем специально выбранного дерева. Костюм и белая рубашка на плечиках, укрытые пакетом из химчистки, висели на гвозде в материнском доме. Через месяц он будет далеко: в Канзас-Сити, Чикаго или Детройте, он еще не решил окончательно, но оставалось несколько дурацких дел, и прежде всего – нужно поставить в эту штуку новую язычковую пластинку и как следует ее подогнать. Он отнесет инструмент мистеру Лайму, тот делает хорошие язычки из часовой стали. Он пропустил уже несколько субботних танцев на «рачьем круге», но это ничего, оттянется в Хьюстоне, на окраине Фрэнчтауна, где они будут играть по очереди с Клифтоном[260] – вполне приличное сочетание, поскольку у Клифтона имелся большой клавишный аккордеон, и он тащился от ритм-энд-блюза; у парня выработался собственный стиль, немного похоже на Бузу[261], но наглее и отвязнее. Всем известно, что танцоры лучше расходятся под кнопки, чем под клавиши, да не в бардаке, правда, а в танцзале «Небо с голубой луной», который в сороковые годы был продуктовой лавкой с собственным ледником. Подумав о леднике, Октав вдруг вспомнил – и это воспоминание остро и резко отбросило его в детство – магазинчик в Феросе, огромная глыба льда, завернутая в мешковину, лежит на крыльце, а дядя Фа время от времени откалывает от нее острые прозрачные обломки; Октав стоит рядом и, затаив дыхание, смотрит, как острие выводит на глыбе зазубренную линию, и кусок льда отваливается, обнажая прозрачную поверхность, переливающуюся замерзшими пузырями. Таким обломком можно убить человека, однажды это случилось – Винни Зак стукнула своего дружка в шею, и оружие растаяло в его горячей крови. Так играл Амеди Ардуан [262], этот `tit négre [263] колотил по клавишам своими острыми и крепкими, как пешни, пальцами. Сейчас таких глыб уже не бывает. И давно нет в Хьюстоне ледника «Голубая луна», и никогда не скажешь, что он там был, глядя на танцплощадку размером в две простыни, крошечную эстраду, вокруг которой расположился целый акр столиков, а рядом стойка длиной пятьдесят футов, и никто не будет знать, что это на них свалилось, когда он заявится туда в черных брюках и рубашке, в красном сатиновом жилете, белых туфлях из кожи ящериц, и с зеленым аккордеоном, вместе с его блуждающими глазами. Он зажжет эту толкучку чистейшим зайдеко, он заставит звенеть все колокола. Он намерен посягнуть на основы.
С ним пришла Вилма – в платье-трубе с красно-белыми полосами и красными клиньями. Она выглядела, как надо, знойная женщина, села за маленький столик рядом с эстрадой, закурила «Спадс» и покосилась на танцоров. Зал был набит до отказа, но люди все шли, приветствуя и окликая друг друга, женщины бросали сумочки на клеенчатые столы, отражения зажигалок плясали на обернутых алюминиевой фольгой распорках, державших жестяной потолок, над головами болтались гирлянды пыльного красного серпантина, и каждый столик украшала пластиковая роза в пивной бутылке без горлышка – у кого-то остался с Рождества специальный резак, – черные портьеры на окнах нагоняли внутрь вечер. Ступив на пол перед оцинкованной стойкой, можно было подумать, что много лет подряд на него намерзали капли воды. Прямо под вывеской «Несовершеннолетним вход воспрещен» к ободранной доске был прибит гвоздями большой красно-черный плакат:
Рядом хлопала в воздухе другая афиша:
Очередь стояла на улице, а солнце – над горизонтом, покрытым тяжелыми грозовыми тучами, плывущими со стороны красного, как кровь, залива; Като Комб собирал у входа деньги, в коридоре на стене зазвонил телефон, и трубку сняла Этерина, женщина шести футов десяти дюймов ростом, с рыжими волосами, обработанными специальным выпрямителем – «сжигаем, красим и зачесываем на бок» – она сказала, да, да, хорошо, у нас дома говорят тож самое, Клифтон и Октав, да, два кордиона, frottoir [264] и барабан, и засмеялась в ответ на чужие слова, ха-ха, хааа, ха-ха. Она протянула Октаву бутылку холодного пива и покачала головой, когда тот спросил: Клифтона еще нет? Столики уже полны, человеческое дерево устремилось к стойке, ацетатные платья с виноградными лозами и гибискусами, розовыми складками и жгучим перцем.
Было жарко, теплые тела покрывались потом, звенели бокалы и бутылки, а резкий голос из угла перекрывал собою шум разговоров. Звенел и звенел телефон.
– Ага, ага, ха-ха, хааа, ха-ха, нет, нет. Ага, тут он. А, в чем дело? Чего ему сказать? Привет, привет, ладно, пока. – Этерина повесила трубку и посмотрела на Октава. Слышны были отдаленные раскаты грома, длинное раздраженное бормотание, она вздрогнула – гром напомнил ей о торнадо, которое в мае прошлого года разнесло заднюю стену здания и убило человека.
Облокотившись о стойку, Октав вопросительно смотрел на Этерину, и она тоже разглядывала это спокойное шоколадно-коричневое лицо, сильную шею, усы над толстыми губами, тонкие пальцы, трогательно косой передний зуб.
– Убрать бы на фиг эти синие шторы, пусть дамы видят твои beaux yeux [265]. Значит, Клифтон. Похоже, его не будет. Они попали в аварию аж в Луизиане, в Димпле, что ли. Все целы, кроме машины. Говорит, они все твои, заведи их как следует. Повезет, так он еще появится, но лучше не рассчитывать. – Она смотрела, как он направляется к Вилме, тяжело вбивая в пол каблуки белых туфель – острые, как стрелки, носы указывали ему дорогу; он наклонился над девушкой, что-то сказал, отпил немного из ее бокала и направился к эстраде. В этом была его беда. Он слишком сильно давил на каблуки.