Редкий день Прасковья Чернавина не взглядывала на эту мраморную доску, а ничего — терпела. А сегодня вот отвела душу, поплакала. На той плите, которую школьники сегодня засыпали первоцветами, во втором ряду, в самом низу, выбита и фамилия ее Леши — Алексея Герасимовича Сысоева.
Леша был веселым парнем-гармонистом, заводилой всех сельских ребят. Волосы на голове у него курчавились, а руки были ловки и проворны. Бывало, лучше его никто не вершил скирд, и никто с ним не брался с ним тягаться, когда он косил крюком. Прасковье он нравился. Она пела под его гармонь и плясала в кругу, где собиралась молодежь. Потом, как-то так получилось, Леша стал провожать ее домой, и гармошка, на зависть многим девчатам, играла уже не в центре села, а на Выглядовке, где жила Параня.
Вскоре Леша стал ее мужем. Прасковья переехала жить в избу Сысоевых. Она и теперь не может представить, как они жили. У Сысоевых ведь были еще ребята. Зимой в избе и теленок, и ягненок. Помнится только, что каждую ночь, едва в избе успокаивались, они с Лешей шептались. Они мечтали о том, как летом с отцом он прирубит к избе новую половину — и будет у них свой угол.
Но их мечты оборвала война. Леша ушел в военкомат вместе со всеми мужиками. А уже через год, в июле месяце, Прасковья получила бумажку с такими немыми и безответными словами: «Погиб смертью храбрых…»
Прасковья недолюбила — в свои-то двадцать лет. Часто, особенно в молодые годы, тосковала она по Лешиным рукам, по его горячим губам, по его хмельным словам.
«Сколько же лет прошло с их свадьбы?» — думала теперь Прасковья. Она считала годы — один за другим. Их свадьба была на красную горку. Хотя уже в ту пору, перед войной, церковь была закрыта, но праздник этот чтился всеми — и старым, и малым. Народу собралось на свадьбу полсела, ей-богу, не соврать.
Годы туманились, и Прасковья бросила считать, сколько лет прошло с той поры. Она с досадой подумала, что в житейской сутолоке забылось все, зарубцевалась рана. Она все реже и реже вспоминает Лешу. Лишь сегодня — увидела его фамилию на плите, послушала, что говорил про солдат Варгин, чтоб не забывали тех, кто погиб, — разревелась, не удержала слез.
Заплакала она оттого, что забыла своего Лешу.
Прасковья сидела на лавке усталая, потерянная в своих смятенных чувствах. Она вспомнила свою жизнь и никак не могла понять, почему жизнь эта так быстро промелькнула.
Ясно представилось, словно это было вчера, как на исходе третьей военной зимы, когда у баб уже не оставалось дров, из Исканского леса привезли Фросю — жену Игната Чернавина. Фрося поехала в лес за дровами. Бабы взяли лошадь без спросу — норовили вернуться засветло. Они, понятно, спешили.
Фросю придавило березой, которую она второпях пилила.
Игната не было — он тоже воевал. В избе, у гроба Фроси, сколоченного из горбылей дедом Петрованом, отцом Ольги Квашни (тоже ныне покойник), собрались бабы-солдатки. Тихо, приглушенно плакали. Плакали не о самой Фросе; а плакали бабы оттого, что у гроба матери сидело трое малышей, напуганных несчастьем, ребятишек, один другого меньше. Они не знали и не ведали всего горя, которое их ожидало.
После похорон соседи сошлись в избе Чернавиных. На поминках бабы стали судить-рядить, что делать с ребятами. Разобрать их по домам или написать в район, чтобы малышей забрали в детдом?
В сумерках, посудачив, поплакав, бабы засобирались по домам: у каждой были свои ребята, а значит, и свои заботы. Не было ребят лишь у Прасковьи, и она, ничего не сказав старикам Сысоевым, осталась в ту первую ночь с ребятами. Вспомнилось, как она их кормила утром, сварив в чугунке картошку. Как мыла их через неделю, как потом расчесывала голову старшему, Ивану, у которого чуб был совсем не стрижен, и парень походил на девчонку — как те туристы, которые шатаются теперь по берегу Оки.
Еще ей вспомнилось, как пришел Игнат. Он пришел, когда была еще война. Его демобилизовали по ранению.
Прасковья дождалась Игната, сохранила ребят. А как только Игнат вернулся, убежала к старикам Сысоевым и скрывалась от него полгода, а может, и того больше. По вечерам Игнат приходил к Сысоевым — маленький, обросший. Раненой рукой, которая плохо слушалась его, гладил волосы, прихорашивался. Пуговицы на гимнастерке — стиранной-перестиранной — пришиты им самим, пришиты кое-как, неровно.
Игнат засиживался допоздна.
Звать его домой прибегали ребята — неопрятно одетые, запущенные.
У Прасковьи сердце обливалось, когда она глядела на них.
Игнат Чернавин рассказывал про войну, а сам не спускал глаз с Прасковьи, хлопотавшей по дому. Как-то он заговорил с Сысоевым о том, чтобы Прасковья жила с ним. «Проси ее самую. Дело тут такое, полюбовное», — хитрил старый Сысоев.