— Мама!
— Обожди! Не перебивай! — продолжала Прасковья. — Ты знаешь, что Зинка мне не нравится. Но ты ее любишь, и я тебя благословляю: живите, любите друг друга. Так вот скажи ей, мать хочет, мол, сыграть свадьбу по-старому.
— Хорошо, мам. Я передам ей.
— Тогда я так и Ефимке скажу. Братьям письма напишу, чтоб приезжали. Соберем всех.
— Согласен. День — у вас, а второй день — в городе.
— Сколько Зинка позовет?
— Человек двадцать.
— Хорошо, всех уместим. В тесноте — не в обиде.
— Только давайте, мам, заранее уговоримся… — Леша приглушил мотор, чтобы его слова слыхать было. — Только давай договоримся, чтоб без икон и без складчины. А то набросают в шапку грязных рублей, бр! — противно.
Прасковья заулыбалась.
— А бросают-то, когда сундук у невесты выкупают, — сказала она. — Тогда дружки, которые на сундуке сидят, торгуются с гостями да шапку им суют. А у твоей небось и сундука-то нет. Везти-то в дом жениха нечего. Небось у нее даже путного чемодана нет. Дальше Туренина Зинка никуда не ездила. А раз продавать нечего, то и грязные деньги никто швырять не станет.
— И на том спасибо, мам!
3
Леша в сердцах хлопнул дверцей и поехал.
Прасковья стояла на крыльце избы — в черной юбке, в нарядной кофте, отороченной на груди кружевами. Она словно бы помолодела без обычной своей телогрейки. Рядом, едва доставая головой до ее плеча, — Игнат: выбритый, принаряженный, с орденом Отечественной войны и медалями. А за ее спиной — сыновья, которых родила-то Фрося, но которых Прасковья выходила. Сыновья были одни, без жен, и тоже, как и отец, хорошо одетые и важные по такому делу. Со значками с разными, чтобы все знали, что они — передовики, в общим, чин по чину, как и положено быть передовикам.
Прасковья стояла на крыльце, и лицо ее — крупное, изрезанное морщинами, — светилось.
Она была довольна, что сыграют свадьбу по-старинному. Она сознавала, что сыграть свадьбу по обычаям стариков — это все равно что воскресить дедов и прадедов с их взглядами на жизнь, на быт.
По старому обычаю, молодых на пороге дома встречают отец и мать с иконой, обложенной самотканым рушником. Молодые кланяются, целуют божью матерь. Этим молодые как бы дают клятву всем жить в мире и согласии, хранить в душе святость. Бывало, пока молодые идут в избу, перед ними разыгрывают сцены из крестьянского быта. Дорогу в сенцах, до самой избяной двери, устилали овечьими шкурами, чтоб муж и жена шли по шкурам и думали, что в этой избе живет хозяин, и жизнь надо прожить так же, как он велит, чтоб живность не переводилась. На пороге избы их осыпали янтарным зерном, чтоб они растили хлеб в избытке, как растит его хозяин.
Прасковья хоть и решила сыграть свадьбу по-старинному, но хорошо понимала, как смешна была бы теперь, если б стояла на крыльце с богородицей в руках. Небось в наше время в бога никто всерьез не верует, а молодежь — и вовсе. Она и хлеб-соль на рушник не положила: небось все знают, что молодожены жить в избе не собираются, и нечего их потчевать хлебом да солью. Только других обманывать. И шкур бараньих им под ноги постилать нечего, и овсом да рожью осыпать их не надо. Потому как они ничего растить не намерены: ни скотины, ни ржи, той самой. А жениху — тому вообще ничего не надо. Если б ему на дороге в дом положили б коробку скоростей либо еще какую-нибудь железку, то он, может, остановился бы. «Коробка скоростей?! — удивился бы он. — Вот это да! Мать, где это ты достала? Дай я тебя расцелую».
И расцеловал бы.
А так — перед тем как ехать в загс — приложился для виду.
На крыльцо вели лишь три ступеньки. Но, поднимаясь на эти ступеньки, Леша должен был увидеть, что его встречают все — родители и братья, и он должен будет осознать себя. Пока Леша будет подниматься на крыльцо, он увидит Игната и Прасковью и, пока будет целовать родителей, взглянет на братьев. А взглянув на них, он должен будет подумать, что это мать их воспитала. И вот они стоят, как на подбор, один другого лучше.
Прасковья думала и слушала, как переговаривались сзади сыновья.
— А брагу ты пробовал? — спрашивал старший — машинист их Наро-Фоминска.
— Хороша! Особенно — из погреба.
— Тебе нравится холодная?