— Если предположить, что я переживу репетиции! Я провожу тебя до двери, Джейк.
Они вышли из комнаты. Я прикончил мартини одним глотком и стал ждать. Ждать мне пришлось недолго.
— Господи помилуй, Сэм! — прошептала Тереза возмущенно. — Ты сочувствовал нацистам?
Я запустил своим пустым бокалом в стену. Без сомнения, я слишком много выпил. Я понял это, когда услышал звон разбитого стекла и, взяв себя в руки, быстро произнес:
— Прости меня, я на тебя не сержусь, я зол на Джейка. В тридцать третьем году я побывал в Германии и на меня произвел впечатление способ, которым Гитлеру удалось снова поставить Германию на ноги. Очень на многих это произвело подобное впечатление в те времена, но одного моего неосторожного замечания было достаточно, чтобы он по всей Уолл-стрит разнес слух о том, что я нацист. Я этого никогда ему не прощу. Я лояльный американец. Я полностью не согласен с пропагандистской точкой зрения, что любой немец нееврейского происхождения автоматически сочувствует нацистам. Меня не взяли на военную службу из-за плохого зрения, а не потому, что я фашистский фанатик с грузом свастик в шкафу!
— Все в порядке, Сэм, — в замешательстве сказала Тереза, — все хорошо, я понимаю.
Но я был не в силах оставить эту тему.
— Я знаю, я был против того, чтобы Америка вступила в войну до сорок первого, — сказал я, — но такого же мнения придерживались многие американцы, а я — американец. Я не немец. Я не нацист. И никогда им не был. Никогда.
Дверь открылась, и Кевин вернулся в комнату.
— Ну вот, — сказал он. — Джейк умчался на своем роллсе, Нейл уехал на своем кадиллаке, а мы снова вернулись в норму, не правда ли? Сэм, ты выглядишь так, будто нуждаешься в выпивке. Что на тебя нашло, зачем ты завел разговор с Джейком о Германии? Ведь хорошо известно, что с тех пор, как Джейк вернулся домой в сорок пятом, он еще сильнее, чем ты, впутался в эту проклятую войну.
Я неуверенно поднялся.
— Я тут разбил один из твоих бокалов. Я очень сожалею обо всем этом беспорядке.
— О, прекрати говорить чепуху и садись на место, Бога ради. Тереза, мне надо переделать две сцены, так что, если ты мне положишь на поднос немного этого старого козла, я возьму еду в кабинет и оставлю вас вдвоем заниматься любовью на кухонном столе или делать все, что вам заблагорассудится.
— Сэм не останется, Кевин, — сказала Тереза. — Я должна работать. Сегодня у меня ничего не клеится.
— Тереза... — мне трудно было говорить.
— Сэм, мне жаль, я пыталась объяснить... Перестань со мной спорить, прекрати меня преследовать, хватит, хватит...
— Хорошо, конечно, прости меня. Я тебе позвоню. — Я не понимал, что говорю. Я бросился к двери. — Пока, Кевин. Благодарю за выпивку.
На полпути в холл я услышал, как Кевин тихо говорил ей:
— Иди за ним, ты, дура! Неужели ты не видишь что он дошел до ручки?
— Не он один, — отрезала Тереза.
Входная дверь захлопнулась за мной, и я сбежал по ступеням на улицу. С минуту я стоял неподвижно, вытирая запотевшие очки, затем, не разбирая дороги, пошел в сторону центра.
Из-за забастовки таксистов мне пришлось сесть в автобус, идущий в северном направлении. Я чувствовал, что не готов вынести давку в метро.
За моей спиной двое людей говорили о Германии, и я с отчаянием подумал, когда же наконец Германия перестанет быть предметом повышенного интереса. Казалось, что даже теперь, через четыре года после окончания войны, Германия поверженная продолжает возбуждать у американцев такой же глубокий интерес, как Германия побеждающая.
— Даже если они снимут запрет на инвестирование в Германию, кто захочет вкладывать туда свои капиталы? Страна до сих пор оккупирована, немецкие деньги ничем не обеспечены, а кроме того, еще много нерешенных проблем — например, Рур. Если рурская промышленность демонтирована... да, я знаю. УЭС против демонтажа, но попробуй, скажи это французам. Они скажут: оставьте фашистских подонков на коленях, — и кто их за это осудит?
Я не мог выдержать этот разговор ни минутой больше, поэтому вышел из автобуса и пошел пешком. Я прошел сквозь город к Пятой, затем через Мэдисон к Парк-авеню и вокруг себя не только видел, но чувствовал Нью-Йорк, богатый, блестящий, отделенный целым океаном от тех других городов, лежащих в руинах. В моей памяти возникли картины прокуренного кафе в Дюссельдорфе, где нарумяненные официантки танцевали с торговцами черного рынка под оркестр, игравший «Bei Mir Bist Du Schön»[3]; американские солдаты, жующие резинку на разрушенных улицах Мюнхена; английский турист, который напился со мной и сказал: «Давайте я вам расскажу, какие достопримечательности я сегодня видел...»