— О, мы перешли на теологические темы, — говорит Скотт, открывая следующую банку кока-колы. — Теперь мы погружены в философию!
— В философию? Корнелиус? Боже мой, Скотт, что за чудо — я не знаю, как это тебе удается!
— Это не чудо. Почему бы Корнелиусу не начать серьезно размышлять теперь, когда он приближается к старости? И разве не лучше вместо фразы: «Я считаю своим моральным долгом сделать то-то и то-то», сказать: «Я считаю, что если бы я поступил так-то и так-то, это больше соответствовало бы теории Платона об абсолютном благе!»
— О, Боже мой! О… Скотт, ты всучил ему Платона? И что думает Корнелиус о Платоне?
— Вначале он думал, что тот просто замечателен. Но когда он узнал, что Платон был гомосексуалистом, он потерял к нему интерес.
Мы с ним от души смеемся. Как я и предвидел, матадор легко взмахнул своим плащом и ушел от стремительной атаки быка. Я жду благоприятного момента, чтобы второй раз пойти в атаку.
— По правде говоря, — говорит Скотт, — я думаю, что Корнелиусу больше подходит Декарт. У меня такое чувство, что он все подвергает сомнению, экспериментирует новыми теориями, переоценивает все свои старые ценности. Пятидесятилетие, очевидно, глубоко на него подействовало.
— Скорее, смерть Сэма.
— Может быть. Так или иначе, эти два события вместе, несомненно, глубоко потрясли его.
— Сколько это будет продолжаться?
Скотт мечтательно смотрит на небо.
— Кто знает? Его умственный кругозор постоянно расширяется. Я всегда думал, что ты недооцениваешь его, Себастьян, — нет, не в том, что касается банка. В том, что касается его личной жизни. Если снять с него деспотическую манерность и позу крутого парня, то он может быть удивительно восприимчивым. И он очень одинок.
— Скотт, ты, должно быть, шутишь? Он помешанный на власти эгоцентрист!
— В банке, да. Но в час ночи перед шахматной доской он совершенно другой человек.
— Поверю тебе на слово. Если бы я регулярно в час ночи сидел за шахматной доской напротив Корнелиуса, то я давно бы уже стал занудой. Итак, что же произойдет, Скотт? (Кажется, я неспособен перестать задавать прямые вопросы, но этот вопрос звучит достаточно естественно в контексте беседы). Корнелиус на самом деле собирается уйти в отставку в течение последующих пяти лет и навсегда переселиться в Аризону?
— Думаю, что уже через неделю Аризона ему надоест до смерти. А что касается его отставки… Кто знает? Я просто сижу и слушаю его рассуждения.
Я озадачен этим явно недостаточным интересом к планам Корнелиуса рано уйти в отставку. Если Скотт когда-либо собирается что-либо получить, Корнелиус должен уйти в отставку в недалеком будущем.
— Я думал, что ты сидишь и читаешь ему лекции о Платоне!
— Только когда он просит меня об этом! — лениво улыбается он, такой хладнокровный, такой спокойный и такой уверенный. Как будто он нисколько не сомневается, что, в конце концов, банк будет принадлежать ему. Как будто он знает, что он в безопасности, что бы ни случилось. Я и внуки — не в счет, как и все остальные партнеры, потому что Скотт с Корнелиусом играют в шахматы на банк, и Скотт уже понял, как он может поставить мат.
На этот раз матадор, взмахнув плащом, бросил мне пыль в глаза. Я ничего не вижу. Я сбит с толку и обманут.
— Ну, ладно, — сказал я, уступая и готовясь уйти с поля боя, — через пятьдесят лет мы все будем мертвы, так что какого черта! Это напоминает мне ту строку из «Ист Коукера» из «Четырех квартетов» — эй, я хотел бы тебя обратить к Томасу Стернсу Элиоту, Скотт…
— Я недавно сам обратился к нему. Сейчас я не могу понять, почему я всегда находил его таким скучным. Какую строку из «Ист Коукера» ты имеешь в виду?
— Ту, которая про смерть.
— «…Коммерческие банкиры!» — говорит он вместе со мной, и мы оба заливаемся смехом. Так в Англии называют банкиров инвестиционных банков. Элиот когда-то был банкиром.
— Ладно, такова жизнь! — флегматично замечаю я. — Даже Корнелиусу в один прекрасный день придется уйти во тьму.
— Да, я думаю, он, в конце концов, понял, как надо управлять своим Богом, когда он достигнет конца освещенной комнаты.