Второй из этих взглядов получил широкое распространение только в конце архаического времени; вероятно, его в основном придерживались мистические круги; я отложу его рассмотрение до следующих глав. Первый же является характерной особенностью архаического миросозерцания: таково учение Гесиода, Солона и Феогнида, Эсхила и Геродота. Он, среди прочего, означал, что страдания невинного в нравственном отношении человека отныне не оставались без внимания: Солон говорит о наследниках жертвы немесиса как αναίτιοι, «невиновных»; Феогнид сетует на несправедливость системы, при которой «преступник уходит от наказания, невинный же подвергается каре»; Эсхил, если я правильно его понимаю, считает, что несправедливость можно смягчить, при условии, что лежащее на потомках проклятие снято с них.[145] Тот факт, что все эти мужи принимают идею унаследованной виновности и наказание с отсрочкой, обязан той вере в семейное единство, которое архаическая Греция разделяла с другими ранними обществами[146] и со многими современными примитивными культурами.[147] Каким бы несправедливым не оказалось то или иное явление, для них это был естественный закон, который необходимо принять: ибо семья являлась нравственным целым, жизнь сына — продолжением жизни отцовской,[148] и сын наследовал моральные долги отца точно так же, как наследовал его долги материальные. Рано или поздно, но долги требовалось возвращать: как говорила Крезу пифия, причинной связью преступления и наказания была мойра — столь сильной связью, что подчас даже боги не могли ее разорвать; Крезу пришлось завершить или исполнить то, что началось с преступления одного из его предков, жившего за пять поколении до него.[149]
Грекам не слишком повезло, что идея космического закона, представлявшая некоторый шаг вперед по сравнению с прежним понятием чисто произвольных божественных сил и формировавшая основу новой, гражданской морали, оказалась очень тесно связанной с ранним представлением о семье. Ибо это означало, что весь груз религиозного переживания и религиозного закона был брошен против подлинного отношения к индивиду как к личности, имеющему свои права и обязанности. Такое отношение стимулировало возникновение в Аттике нерелигиозной, мирской законности. Как показал Глотц в своей выдающейся книге La Solidarite de la famille en Grece,[150] освобождение индивида от клановых и семейных оков — одно из важнейших достижений греческого рационализма, оказавшее безусловное влияние на развитие афинской демократии. Но уже и после того как освобождение это приобрело форму закона, религиозное сознание все еще находилось в плену прежнего семейного единства. Даже у Платона, в IV в., пальцем показывают на человека, отягощенного наследственной виной, и говорится, что нужно в виде возвращения долга испытать катарсис, чтобы получить ритуальное облегчение от нее.[151] Да и сам Платон, хотя он и соглашался с изменениями в традиционном законодательстве, в отдельных случаях считался с теорией наследственной религиозной вины.[152] Столетием спустя Бион из Борисфена все еще полагает нужным указать, что наказывая сына за причиненную отцу обиду, бог действовал как врач, который должен дать лекарство ребенку, чтобы исцелить отца; и набожный Плутарх, который цитирует это остроумное замечание, пытается, тем не менее, найти защиту для старой доктрины в обращении к известным в его время фактам наследственности.[153]
Возвращаясь к веку архаики, скажем, что греков ограничивало также и то, что функции, переданные моральному сверхсуществу, оказались преимущественно, если не единственно, карающими. Мы много слышим о наследственной вине и намного меньше — о наследственной невинности; много о страданиях грешника в преисподней или чистилище и сравнительно немного о будущих наградах за добродетель; акцент всегда ставится на карательных санкциях. Без сомнения, это отражает юридические идеи того времени: ведь уголовное законодательство предшествовало гражданскому, и первичной функцией государства являлась принудительная. Кроме того, божественный закон, как и закон раннего общества, не берет во внимание мотив поступка и не снисходит до человеческих слабостей; он лишен того человеческого качества, которое греки называли επιείκεια или φιλανθρωπία.[154] Одна популярная в ту эпоху пословица, гласящая, что «любая добродетель состоит в справедливости»,[155] богов подразумевает не меньше, чем людей: понятие сочувствия уже редко связывалось и с теми и с другими. Не так было в «Илиаде»: здесь Зевс испытывает жалость к обреченным на смерть Гектору и Сарпедону; он жалеет и Ахилла, оплакивающего своего погибшего друга Патрокла, и даже ахиллесовых коней, тоскующих по своему вознице.[156] В «Илиаде», 21, он говорит: «Я забочусь о них, хоть они и погибнут». Но в складывающейся системе вселенского Закона Зевс утратил свою человечность. Религия олимпийских богов, принимая моральный оттенок, имела тенденцию стать религией страха, что отражалось и в религиозном словаре. В «Илиаде» нет понятия «страха божьего»; но в «Одиссее» быть θεουδής [богобоязненным] является уже немаловажным достоинством, а менее поэтический его эквивалент, δεισιδαίμων,[157] использовался как похвала и имел широкое хождение во времена Аристотеля.[158] Понятие любви к богу, с другой стороны, отсутствует в древнегреческом лексиконе, филотеос впервые появляется у Аристотеля.[159] И фактически из большинства олимпийцев только Афина пробудила чувство, которое можно обоснованно считать любовью. «Ведь нелепо услышать от кого-то, — говорится в "Большой Этике", — что он "дружит с Зевсом" ».[160]
145
Solon, 13. 31; Theognis, 731-742. Ср. также Soph. О. С. 964 сл. ( Webster, Introduction to Sophocles, 31, определенно ошибается, утверждая, что Эдип отвергает объяснение наследственной вины.) Геродот видит такое наказание с отсрочкой как особенность θείον [божественного закона] и противопоставляет его человеческому закону (τό δίκαιον), 7. 137. 2.
146
Ср., напр., эпизод с Аханом, в котором все домочадцы, включая даже животных, погибают из-за мелкой религиозной обиды, нанесенной одним из членов семейства (Иис. Н. 7:24 сл.). Но подобные массовые казни позднее были запрещены, и доктрина наследственной вины открыто осуждается Иеремией (31:29 сл.) и Иезекиилем (18:20, «сын не понесет вины отца», и вся глава в целом). Как устойчивая народная вера, это представление появляется в Ин. 9:2, где ученики спрашивают: «Кто содеял грех, этот человек или его родители, что он родился слепым?»
147
Некоторые примеры можно найти у Леви-Брюля: The «Soul» of the Primitive, chap. II, а также Primitives and the Supernatural, 212 ff.
148
Cp. Kaibel, Epigr. graec, 402; Antiphon, Tetral. II. 2. 10; Plutarch, ser. vind. 16, 559d.
149
Hdt. 1. 91. Cp. Gernet, Recherches sur le developpement de la pensee juridique et morale en Givce, 313; этот автор создает неологизм chosisme [от французского chose, «вещь», «предмет»], чтобы описать концепцию αμαρτία [заблуждение, проступок].
151
Theaet. 173d., Rep. 364bc. Ср. также [Lys] 6. 20; Dem. 57. 27; и скрытый критицизм в: Isocrates, Busiris 25.
152
Laws, 856с: πατρός ονείδη και τιμωρίας παίδων μηδενί συνέπεσΟαι [«Посрамление и наказание отца не распространяется ни на кого из детей»]. Это, однако, воспринимается как исключение (850с); и наследие религиозной вины признается в связи с назначением жрецов (759с) и со святотатством (854 b, где я понимаю «вину» как пину титанов; ср. infra, гл. V, прим. 133).
153
Plut. Ser. vind. 19, 561с сл. Если верить Диогену Лаэртскому (4. 46), Бион имел личную причину для резкого высказывания об идее наследственной вины: он и вся его семья были проданы в рабство из-за того, что отец нанес кому-то оскорбление. Его
reduetio ad absurdum семейной солидарности имеет параллели современных примитивных культурах: см. Levy-Bruhl, The «Soul» of the Primitive, 87; Primitive Mentality, 417.
155
Theognis, 147; Phocyl. 17. Справедливость — дочь Зевса Hes. Erga 256; Aesch. Sept. 662) или его паредрос [помощник] Pind. Ol. 8. 21; Soph. О. С. 1382). Ср. досократическую трактовку природного закона как дике, исследованную Н. Kelsen, Society and Nature, гл. V, и G. Vlastos, CP 42 (1947) 156 ff. Этот акцент на законности — социальной, природной или сверхприродной — является, по-видимому, отличительной чертой культур вины. Природа психологической связи была отмечена Маргарет Мид в ее послании к Международному Конгрессу по психическому здоровью в 1948 г.: «Уголовный закон, который отмеряет наказание за доказанные преступления, является на государственном уровне копией отцовской власти, что развивает некий идеальный образ отца, благоприятствующий развитию комплекса вины». Знаменательно, что в «Илиаде» дикайос встречается всего трижды, и только однажды этот термин означает «справедливый».
158
Ср. Rohde, Kl. Schriften, II. 324; P. J. Koets, Δεισιδαιμονία, 6 сл. ΛεισίΟεος встречается в Аттике как личное имя начиная с VI в. (Kirchner, Prosopographia Attica, s. v.). Φιλόθεος не засвидетельствован вплоть до IV в. (Hesperia 9 [1940], 62).
159
Лидделл и Скотт (и Campbell Bonner, Harv. Theol. Rev. 30 [1937] 122) ошибочно считают развитым чувство теофилос в Isocrates, 4. 29. Контекст показывает, что речь идет о любви афинян к Деметре: πρός τοίις προγόνους ημών ευμενώς διατεΟείσης [«от старших благорасположение устанавливается »].
160
Magna Moralia, 1208 b 30: άτοπον γαρ αυ εϊη εϊ τις φαίη φιλεΐν τόν Aiu [«Дружба с богом не допускает ни ответной любви, ни вообще какой бы то ни было любви»]. Возможность филии между богом и человеком отклоняется Аристотелем также и в E. N. 1159а 5 сл. Но едва ли стоит сомневаться, что афиняне любили свою богиню: ср. Aesch. Eum. 999: παρθένου φίλιις φίλοι [*с вами дева Зевесова, // Милая с любимыми»], и Solon, 4. 3 сл. Те же самые взаимоотношения абсолютной веры — в «Одиссее», между Афиной и Одиссеем (см. особенно Od. 13. 287 сл.). Несомненно, это происходит от ее изначальной функции защитницы микенских царей (Nilsson, Minoan-Mycenaean Religion, 491 ff.).