Выбрать главу

Один из результатов переноса события из внутреннего мира во внешний состоит в том, что исчезает неопределенность: неясный даймон неизбежно становится конкретным, личностным божеством. В «Илиаде», 1, он превращается в Афину, богиню мудрого совета. Таков был выбор поэта. Скорее всего, многократно совершая похожие шаги, поэты постепенно обрисовали личности своих богов, «различили, — как считает Геродот, — их свойства и сферу действий и установили их физический облик».[104] Поэты, разумеется, не измыслили богов (впрочем, Геродот об этом и не говорит): Афина, например, была, как мы теперь имеем основания считать, минойской домашней богиней. Однако поэты наградили их персональностью — и тем самым, как думает Нильссон, сделали для греков невозможным впасть в магический тип религии, который превалировал у их восточных соседей.

Кое-что, однако, склоняет к тому, чтобы подвергнуть сомнению положения, на которых основываются выводы Нильссона. Неужели гомеровские греки действительно настолько психически неуравновешенны сравнительно с героями других ранних эпосов? Доказательство, представленное Нильссоном, не столь уж твердое. Греки лезут в драку при малейшей провокации; но также ведут себя скандинавские и ирландские витязи. Гектор только однажды впадает в ярость; викинги же неистовствуют куда чаще. Да, гомеровский человек меньше сдерживается, проливая слезы, чем шведы или англичане; но эта черта по сей день присуща жителям Средиземноморья. Можно не сомневаться в том, что Агамемнон и Ахилл — страстные, пылкие люди (по крайней мере, этого требует повествование). Но вот разве Одиссей с Аяксом, каждый на свой лад, не являются вошедшими в поговорку символами устойчивости и постоянства, а Пенелопа — постоянства женского? Тем не менее и эти стабильные персонажи защищены от вторжения в психику не больше, чем другие. Словом, я бы не спешил поддерживать Нильссона в данном пункте и предпочел бы вместо этого связывать веру гомеровского человека во вторжение в психику с двумя другими особенностями, которые бесспорно принадлежат к культуре, описываемой Гомером.

Первая особенность — негативного свойства: гомеровский человек не обладает единым представлением о том, что мы называем «душой» или «личностью» (на значение этого факта Бруно Снелль[105] обратил недавно особое внимание). Хорошо известно, что у Гомера человек наделяется псюхе только после смерти, или когда падает в обморок, или умирает, или когда ему угрожает смертельная опасность: единственное свойство псюхе в отношении к живому человеку состоит в том, что она покидает его. Но для обозначения живущего индивида Гомер не имеет особого слова. Тюмос, возможно, первоначально был примитивным «дыханием-душой» или «жизнью-душой», но у Гомера это не душа и не (как у Платона) «часть души». Псюхе может быть приблизительно и в общем виде определена как орган чувствования. Однако она обладает независимостью, которая не предполагается в слове «орган», ибо для нас последний тесно связан с более поздними понятиями «организм» и «органическое единство». Тюмос человека расскажет ему, что в данный момент тот должен, допустим, есть, или пить, или убить врага, он дает ему советы в течение всей его деятельности, он побуждает его говорить определенные слова; θυμός άνώγει, «дух побуждает», говорит он, или κέλεταιδέμε θυμός, «меня побуждает дух». Он может беседовать с ним, или с его «сердцем», или «животом», почти как человек с человеком. Иногда человек бранит эти независимые сущности (κραδίηνήνίπαπεμύθω, «порицай сердце словом»);[106] обычно же он принимает их совет, но может и отвергнуть его и действовать так, как действует Зевс в одном эпизоде, «не соглашаясь со своим тюмосом».[107] В последнем случае мы сказали бы, вместе с Платоном, что человек κρείττων έαυτου, «сильнее себя самого», контролирует сам себя. Но у гомеровского человека тюмос не имеет тенденции к тому, чтобы воспринимается как часть эго: он обычно появляется как самостоятельный внутренний голос. Человек может иметь даже два таких голоса, как у Одиссея, когда он «решает в своем тюмосе» убить Циклопа немедленно, а второй голос (έτερος θυμός) удерживает его.[108] Эта привычка, так сказать, к «объективизации эмоциональных всплесков», к обращению с ними как с не-я должна была широко открыть дверь религиозной идее психического вторжения, которое, как часто говорится, воздействует не прямо на самого человека, но на его тюмос,[109] либо на его физические органы — грудь или диафрагму.[110] Так, Диомед заявляет, что Ахилл будет сражаться, «ежели сердце велит и бог всемогущий воздвигнет»[111] (здесь вновь пример сверхдетерминации).

вернуться

104

Hdt. 2. 53. Лоуи заметил, что первобытный художник, следуя своему эстетическому импульсу, «может подойти к созданию образа, который одновременно синтезирует все сущностные моменты его религии, не противореча им ни в одной части, однако добавляет ряд мазков, которые подчас не просто затеняют, но и материально изменяют предшествующую картину. Пока положение вещей остается неизменным, новый образ — не более чем индивидуальная версия общей нормы. Но едва этот вариант... возвышается до уровня стандартной репрезентации, он становится источником соответствующих народных представлений» (Lowie, Primitive Religion, 267 f.). Это замечание относится к визуальным искусствам, однако оно дает точное описание тех условий, при которых, как мне кажется, греческая религия воздействовала на становление эпоса.

вернуться

105

Snell, Die Entdeckung des Geistes, chap. i. Ср. также Böhme, op. cit., 76 ff., и W. Marg, Der Charakter i. d. Sprache der frühgriechischen Dichtung, 43 ff.

вернуться

106

Od. 22. 17.

вернуться

107

Il. 4. 43: εκών άέκοντί γε θυμώ [«гнева и ты моего не обуздывай...»]. Как указывал Пфистер (P.-W. XI. 2117 ff), эта относительная независимость аффективного элемента — общее место в сознании примитивных народов (ср., например, Warneck, Religion der Batak, 8). О слабом «эго-сознании» первобытных племен см. также Hans Kelsen, Society and Nature (Chicago, 1943), 8 ff.

вернуться

108

Od. 9. 299 сл. Здесь я отождествляется с первым голосом, но принимает предупреждение второго. Похожая множественность голосов и изменение самотождественности, по-видимому, содержатся в примечательном эпизоде Il. 11. 403-410. (Ср. Voigt, op. cit., 187 ff) Один из героев Достоевского в «Подростке» описывает эту колеблющуюся связь между я и не-я очень тонко: «Это точно так, как если бы второе я человека стояло за первым; человек сам чувствами и разумом обладает, но другое я побуждает делать что-то вовсе бессмысленное, а иногда и очень смешное; и внезапно вы замечаете, что страстно стремитесь сделать именно эту смешную вещь, Бог знает, почему; т. е. вы хотите этого как бы против собственной воли: хоть и боретесь с этим изо всех сил, все равно этого же и хотите».

вернуться

109

Напр., Il. 5. 676: τρόπεΟυμόν Άθήνη [«сердце его... обратила Паллада»]; 16. 691: (Ζεύς) θυμόνένίστήθεσσινάνηκε [«[Зевс] и [Патрокловы] перси неистовым духом наполнил»]; Од. 15. 172: ένί θυμώ αθάνατοι (Ιάλλουσι [«мне всемогущие боги // В сердце вложили»). Тюмос есть орган пророчества, Il. 7. 44, 12. 228 (ср. Aesch. Pers. 10: κακύμαντις... θυμός [«и предчувствие беды пророчит»]; 224: Ουμόμαντις. Также и Eur. Andr. 1073: πρόμαντις θυμός [«тоскует сердце, мой вещун»], и Trag. Adesp. fr. 176: πηδών ft' ό θυμός ενδοθεν μαντεύεται [«дух, бьющийся внутри, пророчествует»].

вернуться

110

Напр., Il. 16. 805: ihn φρένας είλε [«смута надушу нашла»]; Il. 5. 125: έν γαρ τοι στήθεσσι μένος... ήκα [«в перси тебе я послала отеческий дух сей бесстрашный»].

вернуться

111

Il. 9. 702 сл. Ср. Od. 8. 44: «бог» дал Демодоку дар пения, поскольку тюмос подстегивает его.