— Ты чего? — спрашивает, очнувшись от дремоты, тетя Параша.
— Холодно,— шепчет Катюшка, хоть ночь летняя, теплая.
— Не хнычь,— говорит строго тетя Параша,— в нашем набатовском роду нету плаксивых.— И плотнее укутывает Катюшку шалью.
Катюшка втихомолку глотает слезы.
…Тихая улочка в предместье большого сибирского города Иркутска. Теплый весенний, почти летний вечер. По всей улице в садах цветут яблони, черемуха, сирень. Тонкие ветки черемухи, облитые белым цветом, перевесились через ограду, гнутся над самой головой. Рядом с Катюшей Максим. Высокий, стройный, гимнастерка туго перехвачена широким ремнем. На синих петлицах золотые молоточки и по два малиновых треугольника. На хромовых сапожках шпоры. Фуражка с синим околышем лежит на траве, и Катюша ворошит его мягкие светлые кудри. Максим обнимает Катюшу. Руки у него неспокойные, жадные.
— Максимушка, не надо! — говорит Катюша, а сама прижимается к нему еще теснее.
На крыльцо выходит тетка Параша и окликает ее:
— Катерина, хватит полуночничать! Спать пора! Но со двора их не видно, и Катюша молчит.
— Кому говорю! — сердится тетка. И Катюша шепчет Максиму:
— Уходи, Максимушка, мне пора.
— Что она тобой командует, как девчонкой? — с неудовольствием говорит Максим, обнимает и целует так крепко, что заходится сердце.— Не тужи, моя ясонька. Недолго до осени. Увезу тебя в теплые края.
Он обнимает ее еще раз и уходит. Шаг у него твердый, резкий, и шпоры звякают тоненько: динь-динь-динь. Катюша стоит у открытой калитки, смотрит ему вслед. Он оборачивается, она машет ему рукой.
…Длинный состав из старых, порыжевших товарных вагонов. Такой длинный, что не видать ни начала его, ни конца. Кажется, он перепоясал всю землю и заслонил собою прежнюю, мирную, счастливую жизнь. На перроне и путях между составом и приземистым зданием вокзала сотни, тысячи людей. Шум, плач, крики… На руке у Максима двухгодовалая Наташка. За спиной у Максима туго набитый мешок. Свободной рукой он обнимает Катю. Она обвила его шею, прижалась к его груди.
— Не убивайся, Катя. Вернусь,— говорит Максим.— Мы с тобой свое еще не отжили. Ты только верь, только верь, Катя…
Она верила. Перестали приходить письма, и знакомый почтальон, встречая ее, опускал голову, словно был виноват перед нею. А она верила. Пришла эта проклятая бумага. А она верила. Люди отпраздновали День Победы. Кому суждено, вернулись к родным и близким. А она все верила. Верила и ждала…
И вот, когда перестала верить, перестала ждать, смирилась с судьбою, пришло письмо от дочери… И надо ли ей осуждать себя, если к радости примешано столько горечи?.. «Ты прости его, мама». Разве у матери сердце каменное? Надо не только простить. Жизнь надо создавать заново. Звать его сюда жестоко. Здесь ему трудно жить будет. Там он начал корнями прирастать к жизни. Нельзя эти корни обрывать. Рослое дерево трудно приживается. Вот и довелось тебе, Катерина, вернуться на родину…
Олечка поднялась рано, чтобы приготовить матери завтрак. Екатерина Васильевна успокоила ее, сказала, что здорова и пойдет на фабрику.
— Мама, у тебя совсем неважный вид, — возразила Олечка. — Я вижу, ты нездорова.
— Спи, спи!—успокоила мать и ушла.
Олечка заметила, что мать надела не рабочее, а выходное платье, и задумалась, что все это означает. Так в размышлениях об этом и уснула.
…В цехе Екатерина Васильевна договорилась с начальником об отпуске.
— Время-то для отпуска неподходящее, Екатерина Васильевна,— сказал тот.— Ни зима, ни лето, самая ростепель.
— Дочь вызывает. На свадьбу,— пояснила Екатерина Васильевна.
— Тогда, конечно,— сказал начальник цеха.
А сама Екатерина Васильевна подумала, что объяснение ее лежит недалеко от истины. В последних письмах Наташи много места отводилось Николаю.
Покончив со служебными делами, Екатерина Васильевна зашла в завком. Там работала ее старая подруга, с которой вместе четверть века назад пришли на фабрику.
— Даша, мне с тобой поговорить надо. С глазу на глаз.