Мать называла меня нескладным птенцом, говорила, что я выполз из ее чрева, как разворачивающийся рулон ткани, и никогда не соответствовал своим тощим пропорциям — всегда не в меру долговяз, всегда не в меру прожорлив. Мать, со своей стороны, была женщина властная и свою любовь ко мне выражала тем, что постоянно мыла меня и бранила. (Я и теперь еще живо помню, как мне досталось от нее за разодранный синий сюртук, а также за съеденные без разрешения ливерный пудинг и мясной пирог.) Отец не меньше матери пекся о моем благополучии. По его словам, навыки владения пилой и долотом я усвоил так же легко и свободно, как научился дышать и ходить, хотя, как ни странно, говаривал он, во мне жила не страсть к плотницкому делу, а нечто противоположное — тяга к разрушению. С малых лет я только и занимался тем, что все раскручивал, разбирал, взламывал, отсоединял. Мое увлечение он объяснял тем фактом, что однажды, купая меня в медном тазу, мать уронила меня головой вниз на плиты пола в кухне. Поток воды, хлынувший на пол вместе со мной, опрокинул трехногий табурет, и тот развалился на части. После на протяжении многих недель я пытался выдергивать ножки из всех других предметов в доме. Если это не удавалось сделать голыми руками, я брался за отвертку и долото. Мать боролась с моими пагубными наклонностями битьем, бранью и даже морила меня голодом, но ее героические усилия не увенчались успехом. Отец, со своей стороны, охотно меня порол, но когда понял, что наказания не помогают, стал учить меня столярному ремеслу.
Тщетно я старался объяснить родителям, что мое увлечение — не праздный вандализм; меня интересовало, что легло в основу создания внешней оболочки того или иного предмета. Мой детский глаз взирал на любой замок, выдвижной ящик или циферблат часов как на загадку. Как они работают? Что приводит их в движение? Почему это происходит так, а не иначе? В моей голове теснилась уйма вопросов, на которые мне не терпелось найти ответы, и я полагал, что единственный способ удовлетворить свое любопытство — это покопаться во внутренностях предметов.
Когда мне исполнилось тринадцать, родители признали свое поражение. Мое страстное стремление ломать и разбирать вещи с годами не угасало, хотя мне постоянно драли уши, кормили жидкой кашицей и принуждали часами вставлять шипы в гнезда, чтобы я освоил простейший метод соединения двух кусков дерева, которым должен владеть в совершенстве любой мебельщик. И тогда меня отправили в Лондон учиться мастерству изготовления мебели у искусного краснодеревщика Томаса Чиппендейла. Я хорошо понимал, что это скорее честь, чем наказание. Томас Чиппендейл, с недавних пор обосновавшийся в Сент-Полз-Ярд, слывшем сердцем мебельного производства в Лондоне, считался первым мастером в кругу коллег-краснодеревщиков.
Практичный йоркширец, Чиппендейл, пользуясь своей репутацией, отбирал учеников, как мы, простые смертные, выбираем яблоки на рынке. В учениках он видел дешевую рабочую силу и средство обогащения. Большинство мастеров оценивали свое наставничество в тридцать пять фунтов; Чиппендейл запросил с моих родителей сорок два. Плата немалая, согласился он, но абсолютно оправданная, ибо обусловлена его высоким авторитетом. Они должны понимать, доказывал он, что, когда со временем я открою собственное дело, мои связи с августейшим домом Чиппендейлов повысят мой престиж и принесут мне дополнительные доходы. Разве такое преимущество не должно быть отражено в цене? На это мои родители не смогли ничего возразить. Итак, убежденные в том, что наилучшим образом устраивают мою судьбу, они наскребли внушительную сумму, и я ступил на новую стезю.
В городе я освоился быстро. Не прошло и двух лет, как я перестал мести пол и носить доски и начал экспериментировать с разными видами конструкций, научился украшать резьбой и обстругивать кусочки дерева не крупнее крыла бабочки. Вместе с навыками своего будущего ремесла я постигал и науку плотских удовольствий в темных уголках и спальнях. Таким образом, пробуя силы в разнообразных занятиях, я в конце концов понял, что созидать куда интереснее, чем разрушать, и теперь охотно мастерил чайницы с «ласточкиными хвостами»,[2] а свободные минуты посвящал любовным утехам. За семь лет я достиг многого. Я работал подмастерьем у самого прославленного краснодеревщика в городе, дом которого на улице святого Мартина, куда он недавно перенес свою мастерскую, потрясал воображение пышностью и великолепием. По долгу службы мне случалось посещать роскошнейшие особняки, где я зачастую мог наслаждаться обществом несказанно очаровательных горничных, кухарок и камеристок. Словом, я вел здоровое деятельное существование, жил, как все.
Теперь о событиях, которые привели меня в Хорсхит-Холл. Это примерно то, что я, должно быть, рассказал лорду Фоули. Все началось довольно невинно, в канун Рождества, в Лондоне.
Я отлучался из мастерской по важному поручению хозяина и, вернувшись, решил провести несколько минут в объятиях знакомой драпировщицы, пылкой белокурой Молли Буллок. Я нашел ее в матрасном цеху, где она набивала матрасы, сидя в облаке гусиного пуха. Я не стал объяснять ей причину моего крайнего возбуждения; она и без того была рада видеть меня. Я поцеловал ее в губы, зарылся ладонью в ее нижние юбки, и она, смеясь, поспешила раздвинуть свои пышные бедра. Некоторое время спустя, когда еще свежо было воспоминание о том, как я тискал рыхлые теплые формы Молли, а в воздухе по-прежнему вихрились перышки, из белой круговерти вдруг выступил костлявый силуэт молодого посыльного. Мне надлежало немедленно явиться к хозяину.
На лестнице — очень к месту — висело готическое зеркало (стоимостью 1 фунт 15 шиллингов 6 пенсов). Я на мгновенье задержался перед ним и, чуть пригнувшись (я был выше напольных часов, стоявших в передней), осмотрел себя со всех сторон. Здесь следует упомянуть, что только по приезде в Лондон я усвоил, сколь важное значение имеет хороший костюм. И дело вовсе не в тщеславии — у меня нет средств на богатые наряды. Просто я понял, что элегантный сюртук и чистая рубашка компенсируют недостатки нескладной долговязой фигуры и кошелька, в котором бывало пусто так же часто, как и у меня в животе. Словом, я старался одеваться так, чтобы скрыть свои несовершенства. Так сказать, красивая драпировка поверх набивки из конского волоса.
В тот день я был одет с присущим мне щегольством — сюртук из синего тонкого сукна с медными пуговицами, рубашка с рюшами, вязаные чулки (спасибо заботам моей матери) и, на сгибе локтя, треуголка. Мне не понравилось то, что я увидел в зеркале. Собственное отражение напомнило мне комнату, заставленную громоздкой мебелью — всего в избытке. Руки слишком длинные, ладони слишком широкие, а таких асимметричных черт я вообще ни у кого не встречал: длинный нос крючком; губы до того толстые, что несуразно кривились, когда я улыбался; раскосые глаза непонятного цвета — ни голубые, ни серые; кожа лица, обычно землистая, после напряженных трудов со сладострастной Молли приобрела буроватый оттенок, так что я мог бы сойти за цыгана.
Я приблизился к зеркалу, рассматривая еще одно недавно приобретенное «украшение» — дугообразный шрам над левой бровью. Я осторожно коснулся красного рубца, но сегодня ни это, ни прочие изъяны моей внешности не портили мне настроения. Молли они не отталкивали; и, должен признаться, душа у меня пела не только из-за нее. Чуть раньше у меня была другая многообещающая встреча, наполнявшая меня ликованием каждый раз, когда я думал о ней.
Но разве я не глупец? Топчусь на месте, рискуя навлечь на себя гнев хозяина, желающего срочно переговорить со мной. Я выбросил из головы всякие мысли о сердечных делах. К моему плечу пристали два перышка. Я снял их, пригладил волосы, придал чертам выражение ревностного рвения; избавившись таким образом от всего, что могло напоминать о моих недавних занятиях, я вошел в кабинет хозяина.