Кто знает, что все это значит? Вне сна и вне бодрствования, полный возбуждения, похожего на радость, я пытался думать о том, боюсь ли я этих чужеземцев, но мысль ускользала. Она была нереальной — тонкой, как нить паутины, покачивающейся на окне, за которым видны деревья. Я иногда наблюдал, как люди совершают загадочные поступки. Один мужчина, имевший жену и семерых детей, — он был плотником и справедливо считался рассудительным, не подверженным безумным страстям и не склонным к безрассудству степенным человеком строгих правил, искусным мастером (ни одной неровной кромки, ни одного кривого гвоздя, ни выемки, ни трещины) — как-то раз, когда его домочадцы спали, тихо вышел из дома на окраине селения и по заметенным снегом тропам направился через лес к хижине охотника, который в то время выслеживал зверя. Жена охотника впустила его, ji он спал с нею, а когда пропел второй петух, вернулся домой. Кто знает, почему? Скука — самое страшное мучение. Разум раскладывает мир по полочкам, а подавленные страсти ждут момента для мести. Я пришел к выводу, что всякий порядок призрачен, он существует только в теории, — это безвредная, улыбающаяся маска здравомыслия, которую люди надевают, чтобы одну необъятную, темную реальность отделить от другой: свое собственное «я» и мир —, два змеиных гнезда. Бдительный рассудок, изворотливый и быстрый, лжет о темном зове крови, лжет и лжет, и лжет до тех пор, пока, устав от болтовни, этот страж не засыпает. Затем — внезапно и молниеносно — его враг, пещерное сердце, невесть откуда наносит удар. Насилие — вот правда, как говорил Хродульфу полоумный старик-крестьянин. Но старый болван только наполовину понимал то, что говорил. Он никогда не беседовал с драконом. А этот чужеземец?
Боюсь я того или нет, но в чертог я пойду, это точно. Конечно, я так и сяк вертел в голове смехотворную мысль, что поступлю как благоразумный зверь и останусь в безопасности. «Разве я не свободен? Не свободен, как птица?» — в умопомрачении шептал я, хитря с самим собой. Я же помню — и несу в себе — видение дракона: абсолютное, окончательное запустение. Когда-то давным-давно я видел всю вселенную как не-маму и краем глаза уловил свое место в ней — дыру. Тем не менее я существую, — понял я. — Значит, только я существую. Это я или вселенная. Какой восторг, какое восхитительное открытие! (Пещера, моя пещера — это ревностно оберегающая меня пещера.) Поскольку даже мать любит меня не за то, каков я есть, но за мое «сыновство», за мою принадлежность ей, за тот объем воздуха, что я вытесняю, как наглядное подтверждение ее власти. Я отстранил ее — легко, как ребенка, приподняв за подмышки, — и тем самым доказал, что у нее нет никакой власти надо мной, кроме той малости, что я из сиюминутной прихоти уделяю ей. Точно так же я мог бы убрать с дороги все королевство Хродгара и всю его дружину, если бы не установил пределов желанию ради сладостного желания. Если я прикончу последнего Скильдинга, то ради чего я буду жить после этого? Придется уйти в другое место.
И вот теперь, на миг усомнившись в победе, я, пожалуй, мог бы установить пределы желанию: лечь спать, отложить свои набеги до той поры, когда Геаты вернутся домой. Ибо, как учит опыт, мир делится на две части: тех, кого убивают, и тех, кто препятствует убийству первых; а Геатов, несомненно, можно отнести и к тем, и к другим. Так я шептал и, по пояс увязая в сугробах, неумолимо приближался к Хродгарову чертогу. Мрак лежал над миром, как крышка гроба. Я торопился. Было бы досадно пропустить их похвальбу. Я подошел к Медовой Палате, приник к щели и заглянул внутрь. Пронзительный ветер был полон отголосков смысла.
От такого зрелища у кого угодно потеплело бы на сердце. Даны были недовольны (если не сказать больше) тем, что Геаты пришли спасать их. Честь для них была превыше всего; они бы скорее предпочли быть съеденными заживо, чем позволили чужеземцам вызволить себя из беды. Жрецы тоже не были рады. Годами они твердили, что незримый Разрушитель обо всем позаботится в должное время. И вот теперь эти заморские выскочки срывают с религии покров тайны! Мой старый приятель Орк в отчаянии качал головой, сосредоточенно размышляя, вне всякого сомнения, о темных метафизических проблемах. Все угасает, альтернативы исключают друг друга. Не суть важно, кто из нас исключит другого, когда придет время для моей встречи с чужеземцем, ведь люди, взоры которых будут прикованы к происходящему, вряд ли сумеют возвыситься до священной идеи процесса. Теология не цветет пышным цветом в мире действия и противодействия, в мире изменения: она произрастает в покое, как ряска на стоячей воде. А расцветает и благоденствует она во времена упадка. Только в мире, где все неизбежно исчезает, может жрец тронуть сердца людей, как трогает их поэт, когда утверждает, что ничто не свершается зря. Во имя старых времен, во имя чести старого жреца я должен убить иноземца. А также во имя чести Хродгаровых воинов.
Даны угрюмо смотрели, как едят чужеземцы, и втайне желали, чтобы кто-нибудь дал им повод схватиться за кинжалы. Я прикрыл ладонью рот, чтобы не захихикать. Король возглавлял трапезу, торжественный и невозмутимый. Он знал, что его воины не справится со мной в одиночку; и был он слишком стар и изможден, чтобы проникнуться — как бы полезно это ни было для его королевства — их бредовыми понятиями о чести. Закончишь пир, вот что важно, - думал он, — Не дать им растратить свою хваленую силу друг на друга. Королева отсутствовала. Ситуация весьма взрывоопасная.
Затем заговорил Унферт, сын Эгглафа, первый человек после Хродгара в зале. Нос у него был как гнилая, Помятая картофелина, глаза — как пара клыков. Он наклонился вперед над столом и ножом, с помощью которого ел, указал на безбородого предводителя Геатов.
— Послушай, приятель, — сказал он, — не тот ли ты человек, который однажды соревновался с молодым Брекой в умении плавать, — жизнью вы оба рискнули средь зимы ни за что ни про что, удалью пьяной кичась, как безумцы?
Чужестранец перестал жевать, улыбнулся.
— Об этом мы слышали, — сказал Унферт. — Никто вам не мог помешать: ни короли, ни жрецы, ни совет ники — никто. Бултых! Уф, уф, уф!
— Унферт изобра зил плавательные движения, закатив глаза, хватая ртом воздух. Воины вокруг засмеялись. — Море бурлило волнами, лютая стужа вздыбила воды. Семеро суток вы плыли, как говорят. — Он придал своему лицу выражение простодушной доверчивости, и Даны снова захохотали. — И в конце концов Брека тебя пересилил, оказавшись покрепче, чем ты. Не знаю, чем он там хвастал, но, как видно, не зря.
Датские воины смеялись. Даже Хродгар улыбнулся. Унферт же стал серьезным, и теперь лишь чужеземец продолжал улыбаться, только он да здоровенный Геат рядом с ним, оба — невозмутимые, как лесные волки. Унферт снова выставил нож и дружески предупредил:
— Предчувствую, что нынче вечером все будет для тебя намного хуже. Ты, может быть, и впрямь одержи вал победы — не знаю, не слыхал. Но коли ты до ждешься Гренделя сегодня ночью, твои победы слав ные на том закончатся.
Даны захлопали в ладоши. Чужеземец по-прежнему улыбался, направленные вниз глаза — точно пустые ямы. Я видел, что его мозг, холодный, как камень, заработал — тяжело, словно мельничный жернов. Когда зал смолк, он заговорил — тихим голосом, вперив странный взгляд в никуда.
— Эх, друг мой Унферт, брагой упившись, про Бреку ты малость приврал. На самом же деле я его пересилил. Среди живущих ныне я всех сильней на воде.