4
Теперь он поет, играя на большой арфе, тревожит струны сердца и бередит — воспоминания. О богатейшем короле, чью душу омрачили раскиданные кости танов. К концу дня костер догорает, и черный столб дыма сменяется белой струйкой. Они знают: это не последний погребальный костер в году — и все же не сдаются. Солнце пятится, как рак, покидая мир; дни становятся короче, а ночи — длиннее, темнее и опаснее. Я улыбаюсь и, досадуя на сгущающиеся сумерки, пожираю ненасытным взором чудеснейший чертог.
Его гордость. Светоч королевств. Оленья палата.
Сказитель остается здесь, хотя теперь он мог бы петь при дворах других великих королей. Он горд своим творением. Силой своих песен он возвел этот дворец: обычными словами создал его мо(ра)(ги)льное величие. Высокий и серьезный юноша взирает на Сказителя; двенадцать лет прошло с той ночи, когда он впервые прокрался сюда вслед за своим незрячим учителем. Душещипательный певец — ему неведомо другое искусство, кроме трагедии. И этим он обязан исключительно мне.
Вдохновленный ветрами (или чем угодно), старик пел о славном чертоге, чей свет озарит все уголки истерзанного мира. Эта мысль пустила корни в мозгу Хродгара. Она росла. Он созвал всех своих людей и рассказал им о дерзком плане. На высоком холме, откуда видно западное море, рядом с творением великанов — развалинами древней крепости времен первой в мире войны — он построит величественный чертог, который на веки вечные станет оплотом побед и символом славы и справедливости Данов Хродгара. Там будет восседать он сам, одаряя друзей своими богатствами, любыми сокровищами, кроме жизни людской и земли своего народа. И после него так будут поступать его сыновья и сыновья его сыновей до последнего колена.
Сжавшись во мраке, я слушал, раздираемый сомнениями. Я знал их, наблюдал за ними. Но слова Хродгара оказались правдой. Он послал в отдаленные королевства за дровосеками, плотниками, кузнецами и золотых дел мастерами, а также возчиками, трактирщиками и суконщиками, чтобы обслуживать строителей, — и несколько недель кряду гул их голосов не смолкал ни днем, ни ночью. Я наблюдал за их работой, скрываясь в зарослях и среди руин гигантской крепости в двух милях от чертога. И вот среди народов пронесся слух о том, что строительство Хродгарова чертога окончено. Он назвал его Оленьей палатой. Из соседних княжеств и из-за моря съехались гости на великое торжество. Сказитель пел им.
Я слушал и чувствовал, как меня поднимает над землей. Я прекрасно понимал, что слова его песни нелепы, она не свет во мраке, но лесть, иллюзия, вихрь, уносящий слушателей из солнечного света в пекло, буйное цветение лета, танец под свист серпа. И тем не менее я парил над землей. «Нелепость!» — прошипел я из тьмы леса. Схватив змею, проползавшую у меня под ногами, я прошептал ей: «Я знал его еще когда\» Мне захотелось злобно рассмеяться, но я не смог. На сердце у меня было легко от благородства Хродгара, и в то же время свинцом давила моя собственная кровожадность. Я ушел в гущу мрака спиной вперед — совсем как рак, который отчаянно пятится в свою подводную нору, если перед ним стукнуть двумя камнями. Я уходил, пока не стихли манящие звуки сладкоголосой арфы, которая издевательски дразнила меня. Но образы продолжали терзать мой мозг. Таны, собравшиеся в чертоге и огромной немой толпой покрывшие весь холм, благодушно улыбались, внимая арфисту так, будто никто из них ни разу в жизни не убивал соседа.
«Что ж, значит, он изменил их, — сказал я и упал, споткнувшись о корень. — Разве нет?»
«Разве нет?» — шепотом отозвался лес —или все-таки не лес, а что-то более далекое, какой-то отголосок иного разума, древней и ужасной формы жизни.
Напрягшись, я прислушался.
Ни звука.
«Он пересказывает мир и изменяет его, -
— шептал я, все больше распаляясь. — Само его имя свидетельствует об этом. Нездешним зрением он видит неразумный мир и превращает дрова и мусор в золото».
Немного поэтично, готов признать. Его манера выражаться заразила меня, сделала напыщенным. «И тем не менее», — сердито прошептал я, но не закончил фразу, отчетливо осознав вдруг и свой шепот, и свою всегдашнюю позу, и свое вечное стремление преображать мир словами — ничего не изменяя. Я все еще сжимал в кулаке змею. Я выпустил ее. Она уползла.
«Он берет то, что есть под рукой, — упрямо сказал я, пытаясь начать сначала, — и применяет это наилучшим образом, чтобы изменить людские умы. Разве нет?» Но в словах моих звучало раздражение, ибо я понимал, что это неправда. Он пел за плату, ради похвалы женщин — в особенности одной из них — и ради чести, которую ему оказывал король своим рукопожатием. Если идеи искусства прекрасны, то это заслуга самого искусства, а не Сказителя. Слепой искатель благозвучий, почти бездумный, как птица. Разве люди убивают друг друга изящнее оттого, что в лесу сладко поют птицы?
И все же я никак не мог успокоиться. Его пальцы, будто движимые некой потусторонней силой, безошибочно перебирали струны, и сплетались слова стародавних песен, сцены из унылых сказаний переплетались, соединялись в единое целое, создавая вымысел без изъяна — образ его самого и в то же время не-ero, вне грубой лести золота, — провидение возможного.
«Разве нет?» — прошептал я, подаваясь вперед и изо всех сил пытаясь разглядеть хоть что-нибудь за темными стволами и ветвями.
Повсюду я ощущал чье-то незримое присутствие, леденящее душу, как первое знакомство со смертью, как мутные немигающие глаза тысячи змей. Все тихо. Я коснулся толстой скользкой ветки и был уже готов в ужасе отпрянуть, но это действительно была всего лишь ветка. По-прежнему ни звука, ни шевеления. Я поднялся на ноги и, пригнувшись, озираясь по сторонам, медленно побрел обратно к холму. Оно — что бы это ни было — следовало за мной. В этом не было никакого сомнения, я был уверен в этом, как ни в чем другом. Затем оно вдруг исчезло, словно было всего-навсего порождением моего мозга. Во дворце смеялись.
У освещенных дверей Медовой Палаты и на узких улочках, ведущих к ней, стояли мужчины и женщины, они разговаривали; на склоне холма, у овечьих загонов играли дети, они робко держались за руки. Несколько парочек лежали, обнимаясь, на опушке леса. Как они завопят, подумал я, если внезапно показаться им; от этой мысли я улыбнулся, но сдержался и повернул назад. Они болтали ни о чем, несли какую-то чепуху, их приглушенные голоса, точно руки, находили друг друга в потемках. Не знаю почему, но я вдруг ощутил досаду, растущее беспокойство, напряжение — и нехотя замедлил шаг. Пробираясь по краю поляны, я наступил на что-то мягкое и сразу отскочил в сторону. Это был человек. Ему перерезали горло. Одежду украли. Ошарашенный, я оглянулся на чертог и затрясся от гнева. Они все так же тихо разговаривали, касаясь друг друга руками, и свет озарял их лица. Я поднял мертвое тело и взвалил его на плечо.
Затем раздались звуки арфы. Толпа притихла.
Арфа вздохнула, и старик запел, нежноголосый, как ребенок. Он пел о сотворении мира в начале времен, повествовал о том, как величайший из богов создал землю, чудесно-яркие равнины и бурные моря и увенчал свое творение, пустив по небу солнце и луну, озаряющие царства и дарующие свет жителям земли, потом расцветил луга, сотворив травы и деревья, и вдохнул жизнь во всякую тварь, что населяет мир.
Арфа зазвучала торжественнее. Сказитель поведал о древней вражде между двумя братьями, вражде, которая расколола весь мир на свет и тьму. И я — Грендель — был порождением тьмы, сказал он в конце. Потомком мерзкого племени, проклятого Богом.
Я поверил ему. Такой силой обладала его арфа! С искаженным от муки лицом я стоял, утирая кулаками слезы, неудержимым потоком струившиеся по щекам, и из-за этого мне пришлось прижать локтем труп, который и был доказательством того, что либо мы оба прокляты, либо ни один из нас; что не было никаких братьев, как не было и бога, который их судил.
«Уа-а-а!» — взревел я.