– Я же просил меня не беспокоить, – очень тихо произнес он. – Ну, раз уж вы здесь, дочь моя, постарайтесь говорить негромко.
– Вы ранены? – спросила я без обиняков.
До меня долетел негромкий смешок.
– Что вы. Нет. У меня мигрень. Единственная слабость, которую я в себе не уничтожил.
– А все остальные уничтожили? – полюбопытствовала я.
– Надеюсь, что да.
Не дожидаясь приглашения, я приблизилась и остановилась в двух шагах от кровати. Отец Реми лежал на спине, прикрытый лоскутным одеялом, на лбу его белела льняная тряпица. Мокрая, наверное. Пахло здесь все тем же ладаном и воском – наверняка тянуло из церкви. Очень достойно: просыпаешься и сразу чуешь, что служишь Господу.
– Часто ли с вами такое случается? – вполголоса произнесла я, стараясь говорить напевно. У матушки бывали мигрени, и я помню, как мы все ходили на цыпочках мимо ее комнаты в такие дни.
– Иногда. К сожалению.
– Есть ли тошнота?
Он, наверное, удивился, однако ответил:
– Немного.
– Вы пили что-нибудь?
– Нет. Мне нужно просто побыть в тишине и темноте.
Бедный немолодой человек. Как же тяжело, наверное, жить в глуши, прятаться во время приступов головной боли, чтобы сельчане не перестали уважать, и старательно выпрямлять спину. Я покачала головой и двинулась к выходу.
– Поплотнее прикройте дверь, дочь моя.
– Я еще вернусь, – пообещала я, но просьбу выполнила.
В чистой прохладе маленькой кладовой, где мы хранили травы, я провела полчаса, перебирая пучки и нюхая мешочки. Нужные мне травы откладывала в небольшую корзинку, составляя два отдельных сбора. Руки пропахли ромашкой – ее запах всегда цепляется ко мне, стоит соприкоснуться с нею. Мне нравится этот аромат. Еще хороша лаванда и розмарин – морская роса, запах которого вплетается в похороны и в свадебный праздник. Я перебирала сухие стебельки, и мне казалось, что вокруг летний сад под пасмурным теплым небом.
Затем я прошла в кухню, кивнула нашим поварам, уже приступившим к приготовлению обеда, взяла пару медных кастрюлек и сделала два отвара. Отдельно, подумав, заварила и третий. Разлила все по кружкам, поставила на поднос и вновь направилась в капеллу.
Когда дверь отворилась, священник не пошевелился. Я прошла к столу, поставила поднос. Над кружками поднимался пар.
– Не открывайте глаза, отец Реми, – предупредила я. – Придется зажечь свечу.
Он промолчал.
Крохотный огонек осветил стол, и я отставила одну кружку в сторону, чтобы отвар немного остыл, другую же взяла и подошла к кровати.
– Вам придется это выпить, отец Реми.
Он приоткрыл глаза – взгляд мутный, щеки кажутся еще более впалыми, а нос – острым, словно орлиный клюв.
– Что это?
– Ромашка и немного имбиря.
– Вы разбираетесь в травах? Вы, горожанка?
– Детство и юность я провела в Шампани. Там много людей, которые умеют обращаться с травами, растить их, собирать, сохранять. Пожалуйста, выпейте.
– А говорили, что не слишком милосердны, Маргарита, – пробормотал он, приподнялся и позволил мне придержать его голову.
Я молчала. Пальцы плотно лежат на его гладких волосах, заплетенных в косу, – смешанное, волнующее чувство. Глоток, еще глоток; я вижу, как ходит кадык на его шее, сейчас свободной от тесного воротничка. Пальцы придерживают кружку, рукав грубой серой рубахи съехал к локтю, а на коже – широкий темный рубец. Милосердие? Отец Реми не тот человек, который нуждается в нем. Скорее небольшая благодарность за вчерашний вечер.
Он допил, я убрала кружку и отступила.
– Теперь не двигайтесь. Мне придется немного побыть здесь, чтобы напоить вас еще двумя отварами. Если же мое присутствие утомляет вас, я могу выйти и подождать в капелле.
– Нет, останьтесь, дочь моя. И сядьте. Сядьте, прошу вас.
Я задула свечу – теперь полумрака в комнате хватит, чтобы не перепутать кружки, – взяла тяжелый стул и, поставив его у кровати, села. Священник лежал, словно покойник, сложив руки на груди. Он больше ничего не говорил, а я не стала продолжать беседу.
Так, в молчании, мы провели более получаса. Я сидела и слушала, как капает время. Иногда я так отчетливо слышу эту капель. Чпок, дзинь, шлеп – словно с сосульки по весне, срываются капли-минуты, падают в натекшую необъятную лужу, растворяются в ней. Время – самый страшный на земле предатель; оно отделяет от нас тех, кто умер, завесой беспамятства: стираются черты, забываются касания рук, запах, одежда. Но при этом время отстаивает любовь и ненависть, делает их благородными, как старые вина, и, откупорив бутылку, можно в полной мере оценить букет.
Замершее в этой маленькой келье, запертое в церковной тишине, время все-таки текло, отмеряя наши со священником жизни. Мне стало казаться, что сейчас есть шанс поймать миг, крепко сжав в ладони, и остановиться. Замрут пылинки в клинке света, остановятся люди в доме, кареты на улицах. Все покроется неподвижностью, как налетом ржавчины, и станет похоже на старую картину, написанную масляной краской. И только я и отец Реми выживем, пройдем по тихим коридорам, выйдем под остановившееся небо. Он прищурится, посмотрит вверх и покачает головой: теперь дождь точно не пойдет.