Впрочем, это вряд ли. В Пиренеях люди стреляют друг в друга, а в Париже все по-прежнему.
– Мишель, сиди смирно! – Мачеха нынче не прочь покомандовать.
– Что толку, – пробормотала я, – он все равно не понимает.
Ответить мачеха не успела – дежуривший у дверей и подглядывавший в щелку Дидье распахнул дверь, впуская четкие деревянные шаги. И вслед за ними – человека, которому теперь предстоит принимать наши исповеди.
Вы должны понять меня. Всю жизнь я исповедовалась старичку Августину, но даже ему, нежному душой, подслеповатому обладателю небесно-голубых глаз, в которых светилась вера, я и половины о себе не рассказывала. Нехорошо утаивать что-то от Бога. Богу я всегда говорила все – наедине, в своей комнате, под треск пахучей свечи. А люди за столом для меня – давно ощупанные шахматные фигуры на доске; они стоят на своих местах, они не мешают мне, я знаю, как разыграть с ними партию. Новый священник, да еще из благородных, – словно ферзь, уроненный из рукава.
– Святой отец Реми де Шато! – отрапортовал Дидье, которому мачеха, конечно же, втайне дала наставления.
И вот он вошел – черная фигура, запаянная в сутану, как в доспех. Я беззастенчиво разглядывала его – мне нечего от него таиться. Сукно, сукно, сукно. Высок, скорее худ, и лицо сухое, как слом ясеня. Брови разной высоты, щеки впалые, кожа загорелая – сразу видно, приехал из глуши, где приходится много работать на воздухе. Мачеха так и говорила, что он сельский кюре. Где она о нем вызнала, вот вопрос.
Волосы у него темные, гладкие, как полированная доска, связанные в хвост. К поясу прицеплены янтарные четки: золотистый всполох в черной глубине торфяного озера. Он остановился, глядя на нас, а мы во все глаза смотрели на него, и первое впечатление текло, обрастая подробностями.
– Да благословит Господь этот дом и людей, живущих в нем.
Я облегченно вздохнула и откинулась на спинку стула: голос у него оказался неопасный. Сухой, размеренный и равнодушный, голос слепого приверженца веры, которому никакого дела нет до людей – он занят собой и Богом. Недрогнувшее лицо, едва заметно открывающиеся губы, тонкий блеск хороших зубов. Проблем не будет.
Во всяком случае, у меня с ним.
– Добро пожаловать, святой отец. – Мачеха кивнула. У нее зубы плохие, поэтому говорит она обычно, почти не размыкая губ, и редко смеется. Еще от мачехи не слишком хорошо пахнет; она маскирует тяжелый дух стареющего тела лавандовой водой. Иногда она выливает из флакончика слишком много. Вот как сегодня.
– Да благословит вас Господь, дочь моя.
Я была права: скучен. Всего две фразы, и уже повторяется.
– Позвольте вам представить семью и слуг, – мачеха провела рукой, едва не задев соусницу. Бдительная Жюльетта, дежурившая у нее за спиной, сделала резкий жест, однако соусу повезло – он остался где был. – Это мой старший сын Мишель. – Тот встрепенулся, услыхав свое имя, и улыбнулся широко – во рту полупережеванный хлеб. – Это мой младший сын и наследник рода Фредерик де Солари. – Этот опустил глаза, опасаясь смотреть на священника. – Моя падчерица, Мари-Маргарита де Солари. – И взгляд отца де Шато остановился на мне.
Мы посмотрели друг на друга пару мгновений и отвернулись. Ничего интересного. Ничего опасного. Ничего, что стоило бы принять во внимание.
Мне хочется так думать.
Мачеха между тем назвала месье Антуана и мадемуазель Эжери, и пустое место за столом приняло в себя новичка. Он сел напротив меня, на уже два месяца пустовавший стул.
– Я рад познакомиться с вами, – проговорил отец де Шато; я же взялась за ложку и окунула ее в остывшую кашу. – Поблагодарим же Господа за то, что мы собрались сегодня за этим столом. – И брызнул нам в лица четкой, размеренной латынью: – Benedic, Domine, nos et haec tua dona quae de tua largitate sumus sumpturi. Per Christum Dominum nostrum. Amen[2].
Пришлось оставить ложку, сложить ладонь к ладони и, уставившись в кашу, повторять за ним, выхватывая из ровного потока отдельные слова: faciat nos, ante cenam, Rex aeternae gloriae. Словно гладкие камни, падающие в ладонь. Ненавижу латынь.
Выдохнув над кашей и хлебом короткое благочестивое amen, мы снова взялись за ложки.
Я ела и украдкой рассматривала руки священника – выше смотреть не хотелось. Просто замечательные были у него руки, простые и честные, не то что надушенные ладошки наших дворян. Подушечки пальцев загрубевшие, костяшки сбитые, на тыльной стороне левой ладони – бугристый шрам. Хорошо могу представить, как он этими руками держит тяпку, чтобы вскопать грядку в огородике при церкви; пропускает между пальцами душное золотое зерно, нюхает, от зерна поднимается пыльный и вкусный запах; как пальцы перебирают бобы, хватаются за топор и пилу, сжимают поводья. Сельские священники – удивительный народ. В Париже его смуглая кожа и чеканный шаг не снищут популярности. Нынче в моде бледность, надушенные платки и завивка у лучших брадобреев.
2
Благослови, Господи, нас и дары Твои, которые по Твоим щедротам мы будем вкушать. Через Христа, Господа нашего. Аминь (