Серго ему не верил, как не верил никому на свете. О знал цену воровским планам. Это неверие лишало его напора…
Поздно ночью Башлыков у себя дома трижды прослушал запись беседы хозяина с Крестом. Выводы, которые он сделал, были неутешительны. Елизара приговорили но не к повешению, а к почетной отставке. Они не хотел его убирать, а собрались вырвать у него власть и поглядеть, как он будет корчиться в окаянной злобе. Что ж, замысел хорош: Елизар без капитала как земля без воды — сам собой исчахнет и околеет. Его не жалко, поделом злодею мука, но власть-то, тайная, свирепая, бандитская власть никуда не денется, только перейдет в молодые и еще более ненасытные руки. Разделаться с подпольем можно лишь так, как оно само разделалось со страной — деля на кусочки, на лакомые дольки, рубя готовы картелям, сгоняя мелких бесов в резервации. Сказка про мелкие прутики, которые ломаются, и про крепкий веник, который не согнешь, и тут годится. Благовестов всегда убирал конкурентов, когда они по пояс высовывались из траншеи, лезли в телевизор и начинали швырять милостыню нищим. В момент наивысшего ликования, когда какие-нибудь новые авторитеты уже примеряли перед зеркалом королевскую мантию, он спокойно, не спеша протягивал узловатую клешню и забирал у них товар, деньги и душу, а бренные тела укладывал ровными штабельками вдоль столбового торгового тракта. Точно так же управлялся и с чиновным людом, с этими высоколобыми христопродавцами, некоторые из которых с оголтелым подвыванием докарабкивались почти до самого верха. Лукаво ухмыляясь, он издали подрезал им становую жилу, и какой-нибудь заполошный Ваня Полозков или прожорливый Миша Горбачев с грохотом валился навзничь, распространяя вони на сто верст. Осечек он не ведал, пока с тылу к нему не подкрался вскормленный на крови, голубоглазый, неукротимый паренек… После третьего прослушивания магнитофонной ленты Башлыков окончательно утвердился в мысли, что медлить дальше грешно. Пока яд скорпиона не перетек в новое хранилище, следовало вырвать жало. Завтра будет поздно, как учил великий заговорщик.
С горьким чувством прощания набрал Башлыков штабной номер, которым не пользовался второй год. Назвав код и позывные, он произнес только одну фразу:
— Вторник, десятого июля, без посредников, — и повесил трубку.
Звонок был пустой, никому не нужный, но Башлыков по-прежнему оставался в душе суворовцем и почитал воинскую дисциплину, как вторую мать.
Тягость навалилась под утро. Вдовкин понял, что улыбнувшееся ему счастье тоже было воровским. И в любви, и в жизни больше не было у него перспективы. Когда по воле образованных неандертальцев, вдруг воплотившейся в новый большевистский эксперимент, качество жизни резко пошло на убыль, когда их геополитический и экономический бред неожиданно превратился в будничную реальность, его поначалу даже развлекал этот любопытнейший с научной точки зрения процесс биологической мутации общества, но сознание упорно возвращалось к привычной схеме бытия, где добро в конечном счете торжествовало, а зло подвергалось преследованию. Он по-прежнему верил, что моральный закон в мире незыблем, а борьба за существование, даже в том виде, как она описана Дарвином, протекает под неусыпным контролем Божьего ока. Так и получилось, что задремал он в гнилом, политическом отстойнике, каким было в пору коммунистов российское государство, а очнулся в уголовной зоне, где верховный пахан для забавы сочинял народу конституцию, а великое множество мелких паханчиков неутомимо делило разбойничью прибыль, оборудовав для воровских малин самые престижные здания столицы.
Все прежние понятия в этом новом мире неузнаваемо сместились, и достоинство человека по негласному закону теперь определялось только рублем. Пробуждение Вдовкина, увы, ничуть не напоминало пробуждение Гулливера. В то хмурое утро, на грани сонной печали он наконец-то осознал себя еще большим пигмеем, чем те, кто денно и нощно с пеной у рта вопили о рыночном рае, как недавно они же разглагольствовали о равенстве, братстве и любви к людям. Его собственное нравственное пигмейство было столь потрясающим, что он успел продать не только скудный запас ума, но и родного отца. Перспектива была одна: доживать остаток дней в дерьме, как в брачном наряде.